Мы поехали в Париж по той дороге, по которой я обычно ездил туда, — через Питивье и Этамп. Шоссе как будто вымерло, а ведь обычно по нему непрерывно мчались автомобили. Теперь они исчезли, машин с беженцами тоже не было видно. Зато все дороги заполнили германские военные транспорты и эшелоны, двигавшиеся на север, к Парижу. Очевидно, Гитлеровское командование считало войну во Франции законченной и теперь понемногу выводило из страны часть армии, перебрасывая войска куда-то в другое место. Мы обгоняли бесконечные вереницы повозок, запряженных лошадьми. Лошади были французские, а повозки немецкие, без рессор. На повозках в деревянных «официальных» позах сидели немецкие солдаты. Они равнодушно глядели на наш кортеж. Иногда нас обгоняли немецкие легковые машины с офицерами, они также сидели прямо, вытянувшись, и окидывали нас через монокли высокомерным взглядом, если мы не догадывались вовремя свернуть в сторону. Машины эти властно гудели, и немецкие обозы немедленно, как по команде, освобождали дорогу.
Во всех деревнях и на всех фермах по пути расположились германские гарнизоны. Немцы рубили дрова, поили коней, чистили сапоги. На мостах и на перекрестках стояли немецкие часовые, затянутые, какие-то негнущиеся, с винтовками наперевес. Они руководили движением с видом абсолютно властным, не допускающим возражений. Французы не прочь были вступить в пререкания с часовыми, с регулировщиками движения. Немцы же беспрекословно выполняли приказы своих часовых.
Гитлеровская оккупация во Франции была чудовищной машиной, перемалывающей волю и мысли человека. Когда из дома выходил офицер, солдаты бросали работу и вытягивались во фронт, звонко щелкая каблуками.
Мы искали следы битв, разрушений. Но все деревни между Орлеаном и Парижем, за исключением Этампа да двух-трех разрушенных бомбами домов, уцелели. Очевидно, боев тут не было. На всем пути мы не видели ни воронок от снарядов, ни окопов. Германские войска продвигались, не встречая сопротивления. Документов у нас никто не спрашивал, и только в лесу, на перекрестке, немецкий часовой остановил машины и спросил, нет ли у нас оружия. Услышав, что я говорю по-немецки, он разрешил нам ехать дальше.
Только в одной большой деревне, Сермэз, нас остановили для проверки документов. У дороги, на тротуаре, стоял столик, за которым восседали два немецких офицера, а рядом с ними стояли французские жандармы, с растерянным видом, с красными, потными лицами. Оказывается, документы проверяли французы, так как немцы не понимали по-французски. Я вытащил мой советский паспорт.
Французские жандармы впились в него с угрожающим видом, словно поймали преступника. Я обратился к немцам, сказал, что я советский врач и возвращаюсь в Париж. Немецкий офицер взял у жандарма мои бумаги, бегло взглянул на них и обратился ко мне:
— Господин доктор, можете ехать дальше — А это ваша семья?
— Да, моя жена и ее родители.
— Они также могут ехать.
Французские жандармы опешили. Они до сей поры охотились на русских, арестовывали их.
Кроме обычных удостоверений личности, оккупанты не требовали тогда от беженцев никаких бумаг для возвращения в Париж. Гестапо вылавливало тех, кто был ему нужен, иными способами.
Гитлеровская оккупация теперь, когда над Францией уже не кружились германские самолеты, казалась некоторым буржуа своего рода гарантией против всяких революций.
На немцев они смотрели без особого страха, даже с некоторой симпатией. Немцы и в самом деле в первые дни старались обращаться с французами вежливо. Очевидно, они получили соответствующие директивы. Ведь Англия еще не разбита. Гитлер готовился к походу на Англию, и ему хотелось обеспечить свой тыл. Да и вообще, как это выяснилось позже, он пытался сделать из Франции свою союзницу, ибо не очень-то надеялся на итальянцев.
Немцы, следуя этой указке, говорили французам:
— Мы вовсе не против вас. У нас с вами один общий враг — англичане. Их надо добить, и тогда мы будем жить с вами в мире.
Но уже в июле 1940 г. в деревенских гарнизонах были расклеены афиши с напоминанием: «Feind ist Feind» («Враг остается врагом»). В Париже, в сентябре или в начале октября того же года, я как-то прочел на улицах немецкое объявление. В нем германское верховное командование совершенно недвусмысленно заявило французам: «Вы не должны забывать, что вы побеждены, что вы виновники войны и что немцы не имеют по отношению к вам никаких обязательств».
Кучки народа собирались вокруг этих листков, молча читали, боясь высказать вслух свое мнение, но, отходя, обменивались понимающими взглядами. Только раз я услышал, как молодой рабочий зло и насмешливо воскликнул:
— Так, значит, набили нам морду и просят этого не забывать. Спасибо за напоминание!
Чувствовалось, что французскому национальному самолюбию нанесено глубокое оскорбление. С волнением мы подъезжали к Парижу. Какова же теперь, под германским сапогом, великая столица — сердце и мозг Франции? Ведь даже в 1871 г. немцы не заняли Парижа, только продефилировали раз по Елисейским полям. Теперь же они были в самом городе. Мы жадно вглядывались в живописные, нарядные парижские предместья, в лица людей, не узнавая знакомых мест и ища в них перемену.
Все, казалось, умерло. Ставни окон были закрыты, тяжелые железные шторы магазинов опущены. Дома стояли пустые. Бесчисленные бензиновые колонки разных цветов, которыми уставлены дороги, ведущие из Парижа, закрыты. Обычно возле них толпились машины, суетились продавцы и автомобилисты. Теперь на дверцах висели замки, да и машин не было видно. Под тенистыми деревьями бесконечных улиц предместья редко-редко встречался прохожий. На перекрестках по-прежнему стояли полицейские, регулируя почти совсем затихшее движение. Но так же, как обычно, автоматически вспыхивали светофоры, останавливая и пропуская считанные машины. За нами ехали еще два-три автомобиля, в них возвращались беженцы. Они высовывались, как и мы, из окна и так же, как и мы, жадно глядели на родной и любимый город. Глаза невольно искали разрушений и не находили их. Дома стояли целые, нетронутые, воронок не было. Город как будто умер в расцвете сил, без борьбы.
В предместьях, на дверных ручках, на подъездах, висели, как и в Сент-Амане, белые тряпочки — символ позорной капитуляции. Тысячи кошек и собак сидели у подъездов, провожали взглядом проезжающие машины, следовали за прохожими, словно разыскивая хозяев, бежавших из Парижа и бросивших их на произвол судьбы.
В самом Париже собак и кошек было еще больше, чем в предместьях, особенно в богатых кварталах. По улицам бродили отощавшие породистые собачонки, сиамские и персидские кошки лазали по крышам.
И я невольно вспомнил о беженцах. Многие из них везли на тачках или на велосипедах своих четвероногих любимцев, не желая покинуть их в гибнущем, по их мнению, городе. А светские дамы из фешенебельных кварталов, объятые безумным страхом, бросали своих животных в городе или по пути. У немецких офицеров я видел сотни породистых «бесхозяйных» собак, захваченных ими в полях. Животных было так много, что немцы отдали приказ их пристреливать.
А вот и въезд в Париж, «Ворота Италии», большая прекрасная площадь, окруженная новыми красивыми домами, совершенно преобразившими, за последние годы облик французской столицы. Обычно здесь кишел рабочий люд, текли непрерывным потоком автомобили, сновали сотни автобусов, велосипедистов, кричали продавцы газет.
Но въезд в Париж был закрыт. На широкой улице воздвигли преграду — мешки с песком, и перед ними деревянным шагом ходил немецкий часовой в шлеме, с винтовкой на плече. Французские полицейские сделали нам знак ехать в объезд, по направлению к воротам Сен Клу, на другом конце Парижа. Здесь дверь в Париж заперли на ключ и ключ отдали оккупантам.
Мы ехали через южные предместья Парижа — «красный пояс» столицы: Монруж, Ванн, Исси ле Мулино. Это заводские районы. Раньше здесь из высоких фабричных труб валил дым, рабочие в кепках спешили на работу, шли в магазины за провизией их жены. Не раз над мэриями этих предместий гордо развевался красный флаг.
Но теперь «красный пояс» опустел. Не дымят заводы, не видно прохожих, только время от времени пройдет старик или старуха, медленно бредущие неизвестно куда. У мэрии Монружа стоит большая очередь женщин. В садах и огородах — никого. В Кламаре и в Ванне несколько домов разрушено бомбами во время единственного налета германской авиации на Париж. Видна внутренность дома, облупленные стены, кое-где еще сохранилась обстановка, стоят столы, стулья, кровати, висит зацепившийся за карниз рояль, угрожая падением. А вот и заводы автомобильного короля Ситроена на набережной Жавель — центр рабочей жизни Парижа: они наполовину разрушены, обуглены пожаром. В уцелевших огромных цехах бродят немецкие солдаты, выводят из ворот новые автомобили, сквозь окна за столами контор видны немецкие офицеры, согнувшиеся над бумагами, а рядом с ними в почтительной позе стоят какие-то штатские, очевидно, инженеры и директора заводов. Как будто все французы уехали из Парижа, и город окончательно стал немецким.