И таких насчитывались сотни. Ведь будь хоть какой-то «мотив», еще можно было бы его оспаривать, оправдываться, протестовать. Но что можно сделать, если человека интернируют без «мотива», без обвинения?
Законов в петэновской Франции не существовало. По приказу префекта, назначенного правительством Виши, любого человека могли схватить и отправить в лагерь.
Заключение в лагерь означало не только изоляцию. Лагерная администрация старалась сломить волю заключенного, истощить физически и уничтожить в нем человека.
Летом нас поднимали в 6 часов утра, а зимою в 7. Являлся «страж» и грубо тянул спящих за ноги. Иногда по утрам бараки обходили жандармы и поднимали спящих ударами прикладов. Из кухни приносили «кофе» — мутную тошнотворную жидкость.
После проверки каждый барак должен был отрядить несколько человек для участия в церемонии поднятия флага у барака администрации. Интернированных выстраивали как солдат перед шестом, на который поднимали флаг, заставляли снимать шапки и принимать стойку по команде «смирно». На шест взлетал оскверненный предательством французской буржуазии трехцветный флаг. Чтобы не снимать на церемонии шапок, большинство интернированных, посылаемых на нее, не надевало их вообще. В шапках на церемонию шли лишь спекулянты и подхалимы.
Вечером, в 5 часов, проводилась обычно вторая поверка. В иные дни она производилась четыре раза. После утренней поверки «рабочих» гнали на работу. Одни обслуживали лагерь: подметали бараки, чистили двор, работали на кухне, два раза в день выносили из уборных железные оцинкованные параши.
Несмотря на всю непривлекательность этой работы, на нее находилось немало охотников. Прежде всего она занимала только часа два в день, а как приятно было пройтись по лугу к речке, в которой мыли параши, дышать свежим воздухом, сидеть на берегу. По дороге в поле мы могли набрать веток и сучьев для топки, а иной раз стащить початок кукурузы на окрестных полях.
Дров для кухни давали мало, а веников для подметанья и того меньше. Дрова и веники интернированные должны были доставать сами в соседнем лесу. Интернированным вручали топор, ножи, они быстро рубили деревца и ветки. А «стражи» тем временем зорко следили, не идет ли владелец леса, и в случае его появления, подавали сигнал к бегству.
Часов в 10 утра нам раздавали караваи хлеба, которые требовалось нарезать кусками по 275 граммов в каждом. Раздача его была важным и ответственным делом, так как, кроме хлеба, другой пищи в лагере почти не было. Хлеб развешивали на самодельных, из картона и проволоки, весах с помощью гирь из камней, которые были проверены на настоящих весах в лавке. Двое или трое уполномоченных, а также «любители» из наиболее бдителыных следили за точностью веса. Затем один из уполномоченных отворачивался, а другой брал кусок хлеба и спрашивал!
— Кому?
Первый называл фамилию, и хлеб тут же вручали названному лицу. Таким же способом распределяли в лагере и другие сухие продукты, которые иногда до нас доходили. Десятки голодных людей напряженно следили за процессом дележа, готовые в случае недовеса даже на один грамм вмешаться, устроить скандал.
Описанная картина наблюдалась во всех лагерях. Этот крик «кому?» неразрывно связан в памяти с голодовкой, с мрачными и тоскливыми днями лагерной жизни. Испанцы не понимали вначале, что значит вопрос «кому?» Они думали, что это какой-то пароль и поэтому постоянно без всякого повода выкрикивали — «кому?».
В полдень из кухонь приносили обед — чан с супом. Содержимое его менялось в зависимости от сезона и активности интендантства. Никакой посуды и приборов для еды интернированным не выдавалось, между тем большинство из них было арестовано не дома, а в городе и сразу отправлено в лагерь без каких-либо вещей. В первый же день нашего пребывания в лагере, когда принесли суп, ни у кого из нас не оказалось ни котелков, ни ложек, чтобы поесть. Пришлось воспользоваться ржавыми банками, оставленными здесь солдатами республиканской армии.
Позже мы узнали, что эти банки заменяли им ночные горшки, так как многие из них, как затем и мы, страдали полиурией.
Обычно суп представлял собой горячую воду, в которой плавали жесткие листья кормовой капусты. Все выстраивались в очередь с котелками или банками, и дежурный «раздатчик» (обычно один и тот же) взбалтывал бурую жидкость и особой ложкой отмерял каждому четверть или две в зависимости от количества жидкости… Мгновенно воцарялась полная тишина. В течение трех-пяти минут все жадно глотали «суп». Хлеба к этому времени почти ни у кого уже не оставалось: его съедали без остатка тут же, во время выдачи. В субботу хлеб выдавали на два дня, но так как его тоже немедленно съедали, воскресенье было самым голодным днем недели.
Вечером, в 6 часов, снова раздавали такой же «суп». В половине десятого вечера, после отбоя, в бараках гасили электричество. В каждом бараке оставалось по две ночных лампочки, да над оградой светили яркие фонари.
Часть интернированных работала у жандармов, коменданта и вообще на лагерное начальство. Работа в этих местах считалась самой выгодной. Многие были заняты в кузнице, в столярной мастерской, строили новые бараки, поливали цветы, пололи траву под проволокой. Иные выполняли абсолютно бессмысленную работу: перетаскивали камни или носили с места на место песок. Голодные, истощенные люди не хотели, да и не могли работать по-настоящему.
Каждый лагерь являлся крупным источником дохода для его администрации и интендантства. Дело в том, что по официальной раскладке полагалось на питание интернированного что-то около 11 франков в день. На дележе не тратилось и трех франков — все остальное присваивалось администрацией лагеря. Так, в нашем лагере было около 1500 человек, значит, каждый день администрация зарабатывала кругленькую сумму, превышавшую 10000 франков. Кроме того, в лагерной лавчонке нам продавали продукты по двойной против рыночной цене, а доходы шли начальству.
В лагерные «стражи» шли ни на что не способные, никчемные люди из числа бывших легионеров, люди без профессии, спившиеся сутенеры и тому подобные лица. Почти все они носили «Франциску» — значок фашистского легиона фронтовиков. Бывшие фронтовики шли служить в легион потому, что без этого нельзя было получить работу, и легионеры, в частности «стражи» нашего лагеря, уже тогда поносили правительство Виши и Петэна на чем свет стоит.
Многие из «стражей» и бригадиров вербовались из эльзасцев или уроженцев севера Франции. Большинство из них бежало от оккупантов, иные из германского плена. Немцев они ругали, жаловались на режим немецкой оккупации, на голод в плену. Но и с нами они обращались нагло, грубо.
Бригадиры и начальники кварталов требовали, чтобы интернированные, разговаривая с ними, вытягивались во фронт и снимали головные уборы. Поэтому большинство интернированных предпочитало ходить с непокрытой головой. Каждое утро комендант квартала обходил бараки. Дежурный при его входе кричал: «смирно». Все мы вскакивали со своих мест и, вытянувшись во фронт, стояли без шапок. Комендант злобно глядел на нас, ища, к чему бы придраться.
Помню только одного бригадира, истинного французского патриота, болевшего душой за Францию и хорошо относившегося к нам, русским. В лагере он старался ничего не делать, презирал «стражей» и начальство, по ночам ловил в речке рыбу, прячась от жандармов, и потом продавал ее заключенным. Весь день он сидел в будке у входа, играл в карты с кем-либо из бригадиров или сушил на колючей проволоке свои сети и переметы.
Этот бригадир очень хорошо различал политических и неполитических заключенных, чего не делали или не хотели делать другие «стражи». В лагере политические и уголовные арестованные размещались вперемежку в одних и тех же бараках. Начальству было легче вербовать шпионов и предателей среди уголовных, которым за их подлую работу делались всякого рода поблажки: их лучше кормили, устраивали в лучших бараках, отпускали в город. Французские власти надеялись таким способом деморализовать политических, дискредитировать их в глазах местных жителей, представить нас уголовной шпаной, социально опасными элементами.