Комендантом лагеря был старик-полковник, типичный французский военный, «выслуживавший» чины годами. В лагерь он почти никогда не заходил, условиями, в которых жили заключенные, не интересовался, на прошения не отвечал. Перед визитом очередной комиссии по его приказу белили известкой уборные и подметали начисто пол в бараках. При встрече с комендантом часовой командовал: «равнение налево». Если такой команды не было, ему потом здорово влетало. Приказ коменданта квартала об отправке интернированного в тюрьму утверждался комендантом лагеря, который неизменно удваивал срок заключения. Иногда нас предупреждали, что комендант будет обходить лагерь. Заключенным запрещалось под угрозой тюремного заключения обращаться к нему с просьбами или жалобами. Но к нему никто и не обращался.
Делами в лагере вершил главным образом комиссар Людманн, эльзасец, ярый сторонник петэновской полицейщины, фашист гитлеровского типа. Он знал каждого из нас в лицо, распределял на работу, отсылал в Африку, переводил в другие лагери.
При лагере имелись два ларька, так называемые кантины: один — для интернированных, другой — для «стражей» и жандармов. Цены в первом были в среднем в три-четыре раза выше, чем во втором. Оборот ларьков составлял свыше миллиона франков в год. «Излишки» шли в пользу заведующего лавкой и лагерного начальства. В каждом квартале было свое отделение кантины, которым заведовали шпики. Сменить заведующего кантиной не удавалось, так как его назначало начальство. Все местные шпики и провокаторы дружили с заведующим лавкой и всякий раз при утверждении бюджета и его отчета поднимали дикий крик против тех, кто пытался критиковать их «шефа».
Жалкий паек заключенных в лагере не превышал 1100–1200 калорий в день, т. е. был меньше, чем половина минимальной нормы. Главным, а иногда единственным продуктом питания являлся хлеб. Люди с утра до вечера испытывали голод и жили единственной мыслью о пище. За первые два месяца заключения я потерял в весе 20 килограммов, т. е. около 25 процентов прежнего веса. Такое быстрое исхудание само по себе являлось болезнью, вызывало сердечную слабость, понос, сбщее расстройство организма. Отсутствие витаминов также вело к заболеванию.
Постоянное голодание медленно убивало людей. Они превращались в скелеты. Нередко утром мы находили в бараках покойников. Человек тихо умирал, не беспокоя даже соседа.
Многие от голода приходили в бешенство, злобно ругались, лезли без малейшего повода в драку. Такое состояние продолжалось два-три дня и обычно кончалось смертью. В лагере господствовали болезни, с которыми в обычное время врачу редко приходится встречаться: все виды алиментарной дистрофии, отеки от истощения, поносы, не поддающиеся лечению, сильнейшая полиурия — мочеизнурение.
У большинства интернированных отекали ноги, становились толстыми, как столбы. Это особенно подчеркивало неестественную худобу тела. Ломались, крошились и выпадали зубы, обнажались десны. Чтобы сколько-нибудь подавить ощущение вечного голода, люди заталкивали в рот все, что попадало под руку, все сколько-нибудь съедобное. Пищу разбавляли водой, чтобы ее объем был больше.
Раз в неделю нас водили в душ. В раздевалке на скамейках кишели мириады блох и вшей. Вход был прямо со двора, и когда открывалась дверь, голых людей обдавало ледяным пиренейским ветром. Страшно было смотреть на тощие, желтые тела, с торчащими костями. Неудивительно, что при таких условиях больница не пустовала. В ней имелось 250 коек на 1300 заключенных.
В лагере сидели десятки врачей. Но ни одного из них не брали на службу в больницу даже санитаром. Лагерный врач был француз, его помощниками служили бывшие спекулянты, в медицине абсолютно невежественные люди. По утрам лагерный врач «принимал» пациентов. Больным приходилось ждать очереди по три-четыре часа в комнате с разбитыми стеклами, где ветер свистел, как на улице. Иногда сквозь приоткрытую дверь мы видели врача: он играл в карты с «санитарами». Прием он заканчивал быстро — в какие-нибудь полчаса.
Летом 1941 г. в лагере вспыхнула эпидемия брюшного тифа. Начальство распорядилось сделать прививки, но было поздно: многие заболели после первого же укола. Реакция после укола у изможденных людей была обычно тяжелой.
С июля по конец сентября 1941 г, умерло 50 человек. Иногда умирало по два, по три человека в день. Простой деревянный гроб ставили на подводу и везли на кладбище, находившееся рядом с лагерем, — или в «квартал Д», — как мрачно шутили в лагере.
В первые дни эпидемии, когда только начали возить гробы на кладбище, мы выстраивались на дворе, сняв головные уборы. Позднее, чтобы предупредить такие «манифестации», лагерное начальство само стало выстраивать нас лицом к кладбищу. Могильщиком работал один из интернированных врачей.
За гробом шло обычно несколько «стражей». Иногда шагал католический священник с большим деревянным крестом. Когда умирал русский, из соседнего города вызывали священника Ильченко.
Во время похорон раздавался заунывный тонкий звон колокола. Осенний холодный ветер срывал с деревьев последние листья. Стаи ворон носились над лагерем. Невыразимая тоска сжимала сердце.
Самым распространенным в лагере наказанием являлось тюремное заключение. В маленькие темные карцеры, где на грязном полу было постлано немного соломы, обычно сгоняли по 10–12 заключенных. Сажали сюда не меньше чем на неделю. Били.
За малейший «проступок» виновному по приказу коменданта коротко стригли волосы. Таких «стриженых» было много в каждом квартале.
Голову стригли за разговоры через проволоку с соседними кварталами. Помню, когда в первый раз мне сказали: «Вас зовут к телефону», — я изумленно посмотрел на говорившего. Тот рассмеялся.
— «Телефоном» у нас называется разговор через проволоку.
В лагере говорили на особенном жаргоне — это была какая-то нелепая смесь всех языков, с преобладанием испанского. В ходу было обращение «nombre» (по-испански — человек). Добавка к пайку называлась «реганче» — испанское солдатское выражение.
Рядом с нашими бараками находились бараки «стариков», там действительно жили старики, иным было лет под 80. Обращались с ними так же грубо, как и с нами.
Так мучительно тянулась наша лагерная жизнь.
Вот отдельные выдержки из моего дневника начала зимы 1941 года.
31 октября. День и ночь непрерывно дует с запада ветер, нагоняя дождь. Все заключенные в бараке кашляют. Холодно, согреться негде, огня нет. Ночью мерзли в постели. Сидеть и писать трудно — коченеют пальцы.
Люди живут только ожиданием еды. Хлеб съедают утром и потом голодают. Роются в мусорном ящике, вытаскивают оттуда какие-то остатки и тут же их поедают.
В бараке почти непрерывные ссоры. Ругаются по пустякам, все это из-за истерзанных нервов, от голода.
8 ноября. Два раза в день комендант обходит бараки. Все должны по его команде выстроиться у своих мест, без шапок, руки по швам и… ждать. И всякий раз комендант находит, к чему придраться.
— Зачем завесил кровать? В следующий раз велю сжечь занавеску, — говорит он злобно.
— Не слышали команды? Разве так стоят? — Он грубо толкает «провинившегося». — Остричь ему голову.
16 ноября. Вчера встретил украинца Кузьмина, молодого парня, бывшего интербригадовца. Высокий, крепкий на вид, он бледен особой бледностью, свойственной только заключенным. Он плел из старых мешковин веревки, делал туфли и продавал их. Я давно его не видел. Он дал мне как-то свою единственную книжку — томик Горького на русском языке.
— Куда вы делись? — спрашиваю. — Убежали?
— Нет, — грустно улыбнулся он. — Сижу и работаю.
С виду он был таким же, как и всегда. Однако вечером, в 8 часов, после ужина, он внезапно умер. Умер от истощения…
17 ноября. За последние дни наши «стражи» стали не так грубы. Говорят, что свыше им дан приказ обращаться с нами вежливее.
Вести с советского фронта хорошие. Гитлеровские войска остановлены.
19 ноября. Итальянцы ловят крыс и едят их. Крупная крыса котируется в лагере от 10 до 20 франков. Мой сосед итальянец Поли хвалится, что ест их с костями.