Коллектив был в лагере силой, поддерживавшей всех интернированных в их борьбе за свои права. Ясно, что начальство стремилось уничтожить коллективы, дискредитировать в глазах заключенных, помешать их деятельности. Так, например, лагерное начальство стало систематически задерживать посылки и денежные переводы, приходившие на имя коллектива.
Член коллектива обязан был отдавать в общее пользование половину полученной им посылки с продовольствием и половину денег каждого перевода. В Джельфе в течение полутора лет мы выделяли по 60 процентов получаемых денег, так как там нужда была еще сильнее, чем в Верне.
Такая система облегчала положение тех, кто не имел ни посылок, ни денег. Те же, кто их получал, терпел, разумеется, некоторый ущерб, но именно в этом и выражалась общая солидарность.
Лиц, уличенных в неблаговидных поступках, шедших вразрез с общим духом, обычно исключали из коллектива. Такие решения принимались на общих собраниях. Начальство, конечно, знало довольно точно о деятельности коллективов.
В коллективах было гораздо меньше доносчиков, шпионов, чем в лагере в целом. В некоторых же и вообще не было. Тем не менее в условиях совместной жизни, когда почти невоаможно уединиться, а люди охотно говорят друг с другом обо всем, начальство не могло не знать форм нашего общественного быта. Администрацию, однако, больше интересовал не коллектив, а его руководители, которые почти всегда были коммунистами.
Цель внутрилагерного шпионажа со стороны администрации, а значит и «второго бюро» французского генштаба состояла в том, чтобы узнать подлинные фамилии интербригадовцев. Узнать фамилию — значило установить прошлое коммуниста и таким образом оправдать его выдачу фашистам.
Отправка в Африку
Слухи о предстоящей отправке интернированных в Африку то возникали, то затихали. Иные радовались такой перспективе, так как намерзлись в Верне, где бараки не отапливались. В Африке, рассуждали они, по крайней мере будет тепло.
Но большинство интернированных страшила мысль об Африке. Рассказывали, что режим там поистине каторжный, письма и посылки туда идут медленно. Пугала также удаленность от Франции, от семьи и близких. В общем Африка всех пугала. Но мы тогда не предполагали, что африканская действительность окажется намного хуже самых мрачных предположений. Никто не мог предположить также, что именно Африка спасет нас от смерти, вернет на родину.
В первых числах ноября 1941 г. многих из нас стали вызывать на медицинский осмотр, который был чистой формальностью. Врач измерял кровяное давление, спрашивал о самочувствии и, не слушая ответа, тут же отпускал. Осмотр подтверждал догадки, что отправка в Африку близится. Те, у кого оказалось высокое кровяное давление, радовались, что их-то уж наверное в Африку не отправят.
Отправка первой партии состоялась в двадцатых числах ноября. Уезжала группа человек в 60, из разных кварталов. Отправляли людей вне зависимости от результатов осмотра. Даже заболевшего тяжелой формой брюшного тифа (после прививки) — прямо из больницы. Среди отправляемых преобладали интербригадовцы и евреи. Некоторым из нашего коллектива официально объявили, что их скоро отправят в Африку. Мне и моим товарищам из числа руководителей нашего коллектива ничего не сказали, и мы несколько успокоились, но, увы, не надолго.
10 декабря после обеда комендант лагеря обошел бараки. Он появлялся в лагере редко, и всякий раз его приход был дурным предзнаменованием. Закончив работу, обрызгав крезилом уборные, бараки и прочие помещения, я бродил по двору, наслаждаясь на редкость солнечным днем. Всем работавшим вне квартала на этот раз запретили выход из лагеря. Все знали, что это делалось только в самых экстренных случаях, например, когда приезжала какая-нибудь комиссия.
Около трех часов дня ко мне подошел шеф барака.
— Вас сегодня увозят, — сказал он. — В пять часов вы должны быть у выходных ворот с вещами.
У меня екнуло сердце.
— Увозят? Куда?
Испанец сделал рукой неопределенный жест:
— Не знаю, не сказали. Думаю, что это и так ясно. Я побежал в барак укладывать вещи — до отъезда надо было получить деньги в конторе, сфотографироваться и оставить отпечатки пальцев. Словом, времени оставалось в обрез. В бараке уже знали о моем отъезде и смотрели на меня с сожалением, — так обычно живые смотрят на умирающего.
Из нашего квартала уезжало еще человек пятнадцать. Всех предупредили в последний момент…
Комендант сказал нам:
— Куда вы едете, я не знаю (конечно, он лгал), но там вам будет лучше, чем здесь. И пища лучше. А дальше все зависит от хода событий.
Если он не знал, куда нас везут, как же он мог знать, что там будет лучше? Или же он считал, что хуже Верне ничего быть не могло? Недаром мы сложили о Верне песенку:
Пока мы выполняли последние формальности, наступил час отъезда. Я взял вещи и пошел к воротам, прощаясь с товарищами, пожимая на ходу десятки протянутых рук. Отовсюду: из-за проволоки, из кварталов, нам махали, пока по приказу коменданта «стражи» не бросились отгонять провожающих. Темнело, стоял холодный декабрьский вечер. Из ворот других кварталов также выходили группы и пристраивались к нам. Старые знакомые по Испании обнимались: находясь в одном и том же лагере, но в разных кварталах, они давно не виделись, в колонне нас набралось около 75 человек. Нас отвели в барак, расположенный в том же ряду, что и другие, но обращенный к дороге. От квартала его отделяли ряды колючей проволоки.
В пустом бараке скамейки заменяли доски, положенные на ящики. Тут мы провели ночь, так как поезд уходил рано утром следующего дня.
В бараке стоял нестерпимый холод. Ночь тянулась бесконечно долго. В 6 часов утра, в полной темноте, вошли жандармы и велели строиться по трое, с вещами. Мы выстроились. Нас пересчитали и сковали по двое наручниками.
Лагерь еще спал, было темно и тихо, нашего отъезда никто не видел. Свежий, холодный ветер дул с Пиренеев. Мы дошли до станции и в темноте сели в вагон третьего класса — по четыре человека на три места; каждую группу сопровождал жандарм. Наручники сняли лишь в поезде, когда мы разместились по местам.
Мы ехали через Тулузу. Никого, разумеется, не выпускали из вагона. Купить что-либо на станциях было невозможно: станционные буфеты пустовали. Оставалось только сидеть и глядеть в окно на тощие виноградники пиренейских департаментов.
К вечеру мы добрались до станции Ривсальт. Поблизости был устроен огромный «семейный» лагерь: французы-администраторы гордились такими лагерями, где в заключении находились семьи: мужья, жены и дети. Климат в Ривсальте гораздо мягче, чем в Верне: чувствовалась близость Средиземного моря.
Наш вагон отцепили от поезда и поставили на запасный путь; здесь мы переночевали. Ночь была тихая, теплая… Вдали смутно блестели бесконечные огоньки лагеря; казалось, там целый город. Да по существу это был город с населением в 20000 человек. Из лагеря привезли ужин. Он показался роскошным: котелок супа, жареная на масле рыба, хлеб и по пол-литра вина, настоящего, а не разбавленного водой. Этот ужин приготовили для нас товарищи из Ривсальта, уделив часть личных посылок. Многим от непривычно обильной пищи стало плохо.
Утром, часов в семь, наш вагон прицепили к поезду, и мы поехали дальше, неумытые, небритые, измученные двумя бессонными ночами. Вдали показалось море, по-южному ясное, синее. Мимо замелькали станции, ставшие историческими: Аржелес, Сен Сиприен, Коллиюр. Это этапы жизни и борьбы интернациональных бригад и испанской республиканской армии. Здесь, перейдя французскую границу и сдав оружие, протомились свыше двух лет сотни тысяч бойцов за свободную Испанию, здесь они впервые познали муки унижения, тяжесть лишений.