Как раз к этому времени деятельность «пятой колонны» во Франции усилилась. Газеты не таясь писали о мире с Германией. Это настолько нервировало и возмущало население, что правительству пришлось в конце концов сделать вид, что оно намерено принять соответствующие меры. Кое-кто из наиболее видных германофилов попал в тюрьму, в частности сотрудники и редакторы еженедельника «Же сюи парту». Был арестован даже секретарь сената. Он умер в тюрьме, но в народе говорили, что его убили, чтобы он не открыл неприятные для правительства вещи. Остальных вскоре выпустили.
Той же весной разыгрались события, которые еще сильнее взбудоражили общественное мнение. В течение трех недель германские войска завоевали Норвегию и Данию. Эти страны от Франции далеко, но все вдруг почувствовали, что они гораздо ближе, чем казалось. Даже в нашей деревне заговорили об опасности. Любопытно, что те же крестьяне, мои соседи, жившие всего в полутораста километрах от Парижа, почему-то считали очень далеким то, что происходило в столице. Вдобавок многие военные приезжали с фронта в отпуск в деревню: правительство отпускало их на летние работы. О войне они говорили вяло, равнодушно, но порассказали крестьянам поразительные вещи. По их словам, в армии делалось что-то странное. Летчикам был дан приказ не нападать на германские самолеты, совершать только разведочные полеты, без боев и без бомбардировок. Французские и германские самолеты, встречаясь в воздухе, не обменивались ни единым выстрелом. Рассказывали об одном летчике, который атаковал вражеский самолет. По возвращении на базу летчик был за это наказан своим начальством.
Отпускных солдат больше всего возмущало то, что немцы знали решительно все о французской армии. Один полк получил приказ занять позиции на фронте где-то возле Страсбурга. Приказ был получен командиром полка накануне, и о нем не знали ни офицеры, ни солдаты. А когда полк прибыл к месту назначения и занял позицию, через двадцать минут после его прибытия над немецкими окопами взвился плакат с надписью: «Привет полку такому-то по случаю его прибытия».
Мост через Рейн в Страсбурге не был взорван. На одном его конце за мешками с песком сидели французы, на другом — немцы. Никто и не думал стрелять. Мост был минирован с обеих сторон.
Рассказывая мне об этом, мэр добавлял:
— Вот что делается у нас во Франции. Почему бы это так?
Слово «измена» солдаты тогда еще не произносили. Но народ чувствовал себя опутанным какой-то невидимой паутиной, которая сковывала его, лишала его энергии.
Я как-то спросил у одного молодого солдата, приехавшего в отпуск:
— Ну что, воюете?
Тот махнул рукой:
— Разве это война? Это странная война. Что-то тут неладно.
— Может быть, солдаты драться не хотят? — спросил я.
— Не хотят? Драться, конечно, никто не хочет. Но если надо сражаться за Францию, все будут сражаться.
— Так в чем же дело?
— Да нам не дают сражаться.
— Но, может быть, теперь готовится наступление?
— Какое готовится! — досадливо ответил он. — Нам не подвозят ни снарядов, ни танков. Я сам видел в Париже на станции ящики с самолетами только что с заводов. Они стоят, и их никто не распаковывает. А у нас на фронте самолетов почти нет.
Раньше все в деревне думали, что с весною начнется крупное наступление французской армии. Но рассказы отпускных всех обескуражили. Всем как-то стало ясно, что никакого наступления не будет, потому что к нему не готовятся. Армию не только не усиливали, наоборот, именно к весне стали давать отпуска деревенским парням.
Вид у отпускников был не особенно блестящий. Нескладная, плохо сидевшая новая форма цвета хаки сменила небесно-голубой цвет обмундирования прошлой войны; гольфы, на ногах обмотки. Многие жаловались на плохое снабжение, на плохое питание. Кое-где в армии возникали конфликты с офицерами, среди которых оказалось немало явных фашистов из организации «Круа де фе» (Croix de feu — «Боевые кресты» — организация полковника де ля Рокка, пытавшаяся устроить в Париже фашистский путч 4 февраля 1934 г.).
За это время я не раз посетил Париж. Внешне жизнь текла там нормально. Только улицы и дома вечерами были затемнены, но затемнены плохо: из всех окон сквозь ставни и занавески пробивались полоски света. Окна же, выходящие во внутренние дворы, и на чердаках вообще не завешивались; полиция туда не заглядывала. Жители затемняли окна только, чтобы не платить штрафов, а не потому, что ожидали налетов. Страх перед налетами давно прошел. Власти велели очистить чердаки от всякого хлама и посыпать полы песком. Разумеется, ни один чердак очищен не был, песок, правда, принесли. В ведрах и ящиках он стоял на верхних площадках лестниц, и его облюбовали для своих нужд кошки и собаки.
Днем движение на улицах казалось таким же, как и до войны. Многолюдные толпы сновали по тротуарам, заполняли магазины. Товаров было еще много, хотя кое-чего уже не хватало, и продавцы не без горечи ссылались на войну. Зато продукты как будто перестали скупать. Парижане не очень верили в длительность войны и в грядущий голод, да и продукты все равно некуда было класть: ими были завалены все квартиры.
Но по вечерам парижские улицы мрачнели. Закрытые синими колпачками слабые лампочки еле освещали тротуары. Автомобили с притушенными фарами медленно двигались во мраке. В ночной темноте на улицах, в кафе, дома как-то особенно чувствовалась тревога.
В нашей местности крестьяне молча следили за полетом германских самолетов, качали головами и медленно расходились по домам. Только мэр деревни всякий раз спрашивал меня:
— Ну, чем же все это кончится?
И, не ожидая ответа, шел работать — ремонтировать дома, месить цемент. Мои деревенские пациенты при каждом визите тоже говорили о войне. Их грызла тревога. Прощаясь, они неизменно задавали мне один и тот же вопрос:
— А что вы думаете, доктор, чем все это кончится?
Они знали, что я русский, и считали поэтому, что я, пожалуй, единственный, кто может дать точный ответ на этот вопрос. Несмотря на то что газеты всячески разжигали злобу к СССР, крестьяне как-то чутьем понимали, что у русских есть своя мудрость, свой взгляд на события, на будущее и что именно они могут разрешить все эти сомнения.
Ночь с 10 на 11 мая 1940 г. застала меня в доме, стоящем на опушке леса, в трех километрах от деревни. Моя семья жила в Париже. Было свежо, ясно. Филины, фазаны перекликались какими-то деревянными голосами. Им вторил хор лягушек. Меня клонило ко сну: накануне я провел бессонную ночь у постели тяжелобольного.
Незадолго до зари я проснулся от странного густого жужжания. Подошел к окну и взглянул на черное предутреннее небо. Над всей местностью и прямо над головой, где-то в вышине, кружились не видимые простым глазом десятки самолетов. Земля еще спала, а небо жило своей странной жизнью. Откуда-то издалека доносился гул глубоких и звонких взрывов, на горизонте, в стороне Сюлли, Орлеана, Вьерзона, вспыхивали молнии разрывов.
Внезапно где-то, как казалось, совсем недалеко, ухнуло, и от сильного взрыва задрожали стекла. Затем все разом смолкло. Жужжащий шум самолетов стал ослабевать, удаляться, все такой же невидимый и непонятный, и наконец смолк где-то за горизонтом. Вновь тишина деревенской ночи окутала землю, и снова гортанно заклохтали фазаны, заквакали лягушки.
Я лег. Но мне не спалось. Было ясно, что начались какие-то крупные события. «Чудная» война, война без выстрелов, без грохота снарядов, кончилась. Уже рвались бомбы, гудели самолеты, и во мне с новой силой ожили воспоминания о прошлой войне. С нетерпением я ждал первых лучей солнца и первых известий по радио. В семь часов утра я уже сидел у радиоприемника.
Но радио не сообщало ничего. Как обычно, диктор передавал для невидимых любителей урок утренней гимнастики. Сколько французов в это утро, подобно мне, отходили разочарованные от радио.
Никогда еще радиоприемники так не раскупались, как перед войной и в первые дни войны. Все верили, что теперь никто не сможет скрыть правды: если не свои, то хоть вражеские или нейтральные страны скажут что-нибудь. Но война показала, сколь неосновательны были эти надежды. Во-первых, многие иностранные радио лгали не меньше французского или же молчали о самом главном. Во-вторых, именно в те моменты, когда не стало ни газет, ни телеграмм и когда все жадно набрасывались на радиоприемники, радио замолчало: там, где уже не было газет, не стало и электричества. Нельзя было даже зарядить аккумуляторы. В момент великого исхода, после перемирия, вся страна жила одними слухами, без газет и без радио.