Итак я держу шаг в Сяошахэ.
В руке у меня пакетики с лекарствами, но на душе — тревожная мысль: что скажет мать при виде этих лекарств? Наверное, отругает, — что ты делаешь, все тебя занимает такое пустяковое дело?!
Но я думал, что она и обрадуется, если скажу: вот тебе, мама, лекарства, тебе их послал Чха Гван Су.
Давно, конечно, кончилась та мерка чумизы, что я принес когда-то, купив ее в Сяошахэ. А самой ей работать трудно, деньги взять неоткуда. Как она обзаводится дома хозяйством? Мать говорила: у живого человека, как говорится, во рту паутины не будет, не беспокойся о семье, даже думай, что на свете нет у тебя ни матери, ни братьев. Но человеку не легко так вести себя, как она говорит. Как же не думать о родителях, о братьях, о своей семье?..
Узелок был не тяжел, и я ускорил шаги. Чем ближе Сяошахэ, тем почему-то тяжелее ноги. Была, конечно, у меня тревога — не ухудшилась ли болезнь у матери? Но больше всего меня терзала мысль о том, что мы вернулись из Южной Маньчжурии, не договорившись о сотрудничестве с командующим Ряном. Узнает мать — будет очень сожалеть об этом. Когда я уходил в Южную Маньчжурию, она тяжело болела, но торопила меня уходить скорее. Так делала она, может быть, потому, что была безгранично горда и рада тому, что сын идет на сотрудничество с другом отца. Мать не хотела, чтобы молодые люди, ратуя лишь за какую-то концепцию, поворачивались спиной к старшему поколению участников движения за независимость.
Но самое главное — каково же состояние больной матери? При уходе в Южную Маньчжурию я видел, знал, что у нее желудок не принимал даже и не очень крутой, жидкий, как вода, отвар. Если не улеглась болезнь, то теперь она еще больше страдает в таком тяжелом состоянии. Не легко было предугадать, что сталось с ней.
И, убыстряя свои шаги, я не мог стряхнуть с себя терзающую меня тревогу.
Но вот, наконец, и деревня Туцидянь, и знакомый деревянный мостик. Проходя по нему, я все еще не высвободился от тревожной мысли.
Раньше всякий раз, когда ходил по этому мостику-жердочке, мать, странное дело, распахивала настежь дверь комнаты. Ей было свойственно такое особое ощущение, что слышит шаги сыновей — узнает, кто идет: сын старший или младший. Но в тот день, вопреки моему ожиданию, двери остались глухими, не подымался дымок из трубы, что раньше клубился при приготовлении ужина, не видно и младших братьев, которые, бывало, выходили из кухни с помойкой или за дровами.
И все сильнее чувствовалась тревога, все напряженней нервы. Казалось, вот-вот замерзнет кровь в сердце. Собравшись с силами, тяну к себе дверное кольцо. Едва успел отворить дверь, как чуть было не упал, не грохнулся всем телом на завалинке, — мамина постель пуста! «Опоздал!» — молнией пронеслось в голове. И вмиг, не знаю, откуда и взялся, молча схватил меня за плечи Чхоль Чжу.
— Почему так опоздал ты, брат? Зачем?
И он, дрожа всем телом, уткнулся мне в грудь своим, полным слез, лицом и громко зарыдал, как ребенок, всхлипывая.
Потом прилетел откуда-то стрелой и вцепился мне в левый бок второй брат Ен Чжу.
У меня из руки выпал узелок с лекарствами. Я крепко обнял обеими руками тяжко рыдающих братьев. Их горький плач и неутешные рыдания рассказали мне обо всем — не понадобилось и спрашивать о смерти матери.
Как же могла случиться такая беда, когда меня не было дома? Разве не была дана ей последняя минута материнского счастья, ей, которая вправе взирать в лицо сына в последнюю секунду своей жизни?! Ей, которая родилась в нужде и прожила бедной всю свою жизнь?! Ей, которая и перед смертью мужа кусала губы, глотая слезы, больше думая о горькой участи, о трагедии многострадальной своей Родины, чем о себе?! Ей, которая отдала всю свою жизнь, всю свою душу, все свои помыслы, всю энергию не ради себя, а на счастье других?!.
Так торопила она себя закрыть глаза оттого ли, что боялась, как бы не стала ее смерть грузом для сына-революционера? Да, она дни и ночи беспокоилась, как бы я, ее сын, пленясь личными интересами, не погубил великое дело, к которому призван.
Я, поглаживая дрожащей рукой тот дверной косяк, на который опиралась мать раньше, когда дала мне последнее наставление, думал: как я был бы счастлив, если бы еще хоть разок посмотрел в лицо живой матери у этой двери, пусть бы даже она ругала меня больше, чем тогда!
— Скажи, Чхоль Чжу, что сказала мать в последний раз?
Когда я так спросил, открылась калитка и вошла соседка Ким. Она ответила мне за него: