Убрать ребенка из лагеря! Это было необходимо, и он, Бохов, потребовал этого от Гефеля.
— Ну ладно, — согласился Богорский, — но почему же Гефель этого не сделал?
Бохов вскипел:
— Потому что он… — и вдруг, взволнованный, замялся под взглядом Богорского. Он молча смотрел на Богорского, читая на лице друга его мысль: «Голова сама по себе, сердце само по себе».
Может быть, он должен был сам проследить за тем, чтобы ребенка действительно увезли из лагеря? Может быть, он до последней минуты должен был контролировать Гефеля? Может быть, он лишь потому предоставил все Гефелю, что в нем, Бохове, таком рассудочном и холодном, было живо такое же теплое человеческое чувство, как и в Кремере, который, добросовестно выполнив данное ему поручение, закрыл на дальнейшее глаза. Оставленный всеми, Гефель вынужден был взвалить всю тяжесть ответственности себе на плечи. Кто виноват? Кто сделал ошибку? Никто не сделал! Все сделали!.. Бохов смотрел в глаза другу…
Человеческие глаза! В их сиянии, как в бездонном море, скрывались тайны знания и незнания, все ошибки и заблуждения сердца, понимание и постижение, вся любовь. Бохов был глубоко взволнован. Он думал: «Ты человек, докажи это!..»
Думал он о себе? О Гефеле? Или это была мысль широкая, как мир, обнимавшая всех, кто зовется человеком?
— Ты человек, докажи это!..
В груди Бохова поднялась буря. Он боялся расчувствоваться.
— Так что же нам делать? — спросил он, скрывая за деловитостью свою слабость.
Богорский снова пожал плечами. Что они могут сделать? Все военные занятия немедленно прекратить. Никакого обучения, как пользоваться оружием, никаких собраний групп. Тонко разветвленную сеть аппарата нужно глубоко погрузить в недра тайны. Вот все, что можно сделать. И ждать, терпеливо ждать.
Передача в карцер арестованных состоялась без каких-либо издевательств над ними. Обычных жестокостей не было. Мандрак, шарфюрер карцера, только собрался завтракать — из его комнаты тянуло приятным запахом жареного картофеля. Жуя, он вышел в проход и, по кивку Клуттига, запер Гефеля и Кропинского вместе в одну из камер. Другим кивком помощник начальника лагеря Предложил Мандраку пойти с ним и Рейнеботом в кабинет последнего. Мандрак исполнил это не торопясь. Пропустив обоих начальников вперед, он прежде всего надел в своей комнате форменный китель. Затем спокойно вошел в комнату коменданта и застегнулся на все пуговицы. Он стоял, хотя Клуттиг и Рейнебот сели. Клуттиг нервно затягивался сигаретой, Рейнебот, небрежно развалясь в кресле, сунул большой палец за борт кителя. Мандрак кончил жевать.
— Послушайте, приятель, — начал Клуттиг, — эти двое — особый случай, мы вместе займемся ими.
— Допрос до признания, — вставил Рейнебот и злобно оттянул один угол рта вверх.
Клуттиг умоляюще поднял обе руки.
— Ради бога, не угробьте ни одного из них; они нам нужны.
Он рассказал Мандраку, что произошло, и объяснил, что Гефель — это ключ, который поможет им раскрыть подпольную организацию. Мандрак слушал молча и только раз облизнул губы. На его мертвенно-землистом лице, изрытом множеством оспин, не отразилось ни малейшего интереса. Тупой взгляд темных, без искорки, глаз тоже ничего не выражал. В том, как он стоял перед начальством, чувствовалась угодливость.
Клуттиг поднялся.
— Теперь вы знаете, — с ударением сказал он, — в чем ваша задача.
Мандрак медленно засунул руки в карманы брюк и тихим голосом спросил:
— Что же мне с ними делать?
Рейнебот побарабанил пальцами.
— Приласкать их, Мандрил, приласкать! — цинично сказал он.
Мандрак искоса взглянул на Рейнебота, и по его лицу проскользнуло что-то вроде усмешки. Ему нравилось, когда его называли Мандрилом. В этой отвратительной кличке было что-то от первобытного леса, что-то устрашающее, и Мандрак этим наслаждался. Он говорил мало, спрашивал еще меньше. И когда Клуттиг опасливо вмешался: «Нет, Мандрил, оставьте пока обоих в покое, мы о них еще поговорим», — Мандрил медленно повернул к нему голову и лишь молча кивнул. Он направился к выходу, и, казалось, ему трудно было вытащить из кармана руку, чтобы нажать ручку двери. Выйдя, он захлопнул дверь ногой. Потом, волоча ноги, поплелся в карцер. Длинный, но в ширину нее более двух метров, коридор был постоянно погружен в полутьму. Несколько голых лампочек под потолком своим тусклым сиянием только сгущали царивший здесь сумрак. Коридор запирался прочной решетчатой дверью, а в другом конце его было забранное решеткой оконце. За массивными, окованными железом, деревянными дверями камер, казалось, ничто не шевелилось. Камеры лежали по обе стороны коридора, окоченелые и застывшие, как мертвецкие. Единственным живым существом здесь был бесшумно сновавший по коридору уборщик Ферсте.