Пучком розог гнала судьба Пиппига к концу. И в самом деле, разве не был он битым псом, который сидел сейчас на задних лапах в углу и с удивлением вдруг обнаружил, что другие, которых он считал такими же жалкими псами, давно уже сломали розги об колено и «так или иначе» превратили в решительное «либо — либо»?
Почему он не принадлежит к тем людям, к которым принадлежит хотя бы Гефель? Не потому ли ему не доверяют, что он мал ростом и у него кривые ноги? Кого он знает из тех? Никого! Горько было Пиппигу признаваться в этом.
Может, Кремер один из них?
Наверняка!
Завтра, решил Пиппиг, завтра он поговорит с Кремером. Он не хочет быть жалким псом, согласным на «так или иначе»!
Было еще темно, когда Пиппиг после свистка покинул здание вещевой камеры. Но на дорогах между бараками было уже оживленно. Дневальные стягивались с разных сторон к кухне, чтобы разнести по баракам огромные чаны с утренним кофе.
Отсутствие Пиппига не было замечено. В спальном помещении уже прибирали постели, и когда Пиппиг вошел, сосед по нарам все же спросил его, где он был ночью.
— У девочки, — ответил Пиппиг таким тоном, который исключал всякое любопытство.
Между тем весть о случившемся дошла до Бохова. Вскоре после утреннего свистка связной Бохова узнал от капо лагерной охраны о ночных событиях в вещевой камере. В утреннем сумраке между связным и Боховым состоялся краткий разговор шепотом. В первую минуту Бохов готов был рассердиться на своевольного Кремера, который превысил полномочия. Однако узнав, что в команду вещевой камеры затесался сомнительный субъект, Бохов одобрил перемену хранилища, тем более — с этим нельзя было не согласиться, — что маленький Пиппиг действовал с исключительной ловкостью. Слова Пиппига связной передал буквально: «Задница шарфюрера как-никак самая надежная крышка…»
Бохов невольно рассмеялся.
* * *Ферсте теперь уже было известно, чего хотят от тех двоих, посаженных в камеру номер пять. Кое-что открыли ему ночные допросы, а также разговоры между Рейнеботом, Клуттигом и Мандрилом. О том же, что происходило в лагере, он в силу своего изолированного положения не знал ничего определенного. Во всяком случае, существовало что-то вроде тайной организации, и камера номер пять должна была стать тем каналом, через который эсэсовцы рассчитывали проникнуть в ее тайные ходы и переходы. Это Ферсте себе уяснил.
Его отец был крупным чиновником в Вене, и сам Ганс Альберт Ферсте, закончив образование, тоже поступил на государственную службу. После оккупации Австрии его арестовали вместе с отцом, и он долгие годы скитался, по тюрьмам, пока наконец не осел в Бухенвальде. Ферсте назначили в карцер. Здесь он и остался. Мандрил сделал его уборщиком. В противоположность своему предшественнику, Ферсте никогда не принимал участия в физических насилиях над арестованными. Между ним и Мандрилом не возникло никаких личных отношений.
Ферсте выполнял свою работу безмолвно и послушно. Он жил в карцере, как некая тень. Мандрилу никогда не приходилось его звать, в нужную минуту Ферсте всегда был на месте. Мандрилу ни о чем не надо было заботиться, все всегда было в полном порядке. Так Мандрил за протекшие годы привык к своей тени.
С тех пор как Гефель и Кропинский попали в карцер и у Ферсте наладилось общение с электриком, у служителя карцера возникло желание помочь обоим несчастным. Но что он мог сделать?
Он знал, что Гефель и Кропинский пока еще не должны были умереть. После пытки столярными тисками Гефель, у которого сделался сильный жар, лежал на мокром и холодном цементном полу камеры. Не только Кропинский, но и Ферсте дрожал от страха, что больной в бреду может выдать тайны, которые он до сих пор так доблестно хранил. Под видом усердной работы Ферсте беспокойно сновал мимо камеры номер пять, где находились Рейнебот, Клуттиг и Мандрил. Они загнали Кропинского в угол и с любопытством склонились над больным, которого тряс лихорадочный озноб.
Гефель бредил.
Места нажима на висках посинели и непомерно распухли. Нижняя челюсть у Гефеля дрожала, как от стужи, зубы выбивали дробь.
Мандрил безучастно стоял рядом и курил. Клуттиг низко нагнулся над несчастным и прислушивался. Разрозненные слова, обрывки фраз слетали с трясущихся губ. То шепот, сбивчивый и горячий, то резкие выкрики.