Он достал из кармана последнюю гранату и подержал ее на ладони, ощущая ее смертоносную тяжесть, приноравливаясь ловчее пальцами к рубчатым холодным граням, согревая их своим теплом. Потом он еще лежал на полу, чувствуя, как гулко бьется под курткой его сердце.
«Вот и все, — думал он. — Скоро мне крышка. Но прежде, чем окочуриться, я должен подняться. Подняться во что бы то ни стало и умереть стоя, так, как нас учили. Но перед этим мне хотелось бы убить еще несколько фашистов. Хотя бы одного даже. Это так важно, когда становится меньше еще одним фашистом, — тогда товарищам легче победить. Проклятые фрицы! Я им еще навяжу бой, умирать, так с музыкой… Хрен с ним, что меня больше не будет. Не будет отчаюги Вовки, славного парня из Боготола… Ты плачешь, Вовка?.. Ах, какой же ты дурачок. И чего ты плачешь? Совсем как пацан. Хорошо, хоть никто не видит. А может быть, это от дыма ест глаза?.. Ну ладно. Давай-ка прощаться с людьми и вставать. У тебя же всегда все так хорошо получалось. И в бою, и вообще… Только с Танькой ничего не получилось. Может, и хорошо, что не получилось. Таньке еще жить да жить, кучу пацанят еще нарожает. И пацаны эти никогда не увидят войну, потому что это есть наш последний и решительный бой. Потому что сегодня ты вот здесь… Ну вот и подходит эта минута. Твоя минута…»
Он поднял голову и оглянулся на Чижова, который, сидя на корточках у второго окна, на ощупь набивал последними патронами диск. В хате было уже полно дыма, слышалось, как трещит наверху крыша, с нее срывались подтаявшие глыбы снега, застилая порошей окна, в этой мути трудно было что-нибудь разглядеть.
— Чижов, а Чижов! — позвал Володька.
— Ну? — Тот подполз к нему, привалился рядышком.
— Вот что, вот что надо, Чижов, — горячо зашептал Володька, хватая его за отворот маскхалата. — Я пойду сейчас… У меня граната… Ты понял? А ты… ты попытайся. Кто-то же должен из нас вырваться, понимаешь. Иди к Бате. Не ищи Васина… Я тебе, друг, приказываю…
— Уже не вырваться, — сказал Чижов.
— Вырвешься! Ну, Чижов!
— Не могу я… нельзя мне. Одному туда нет мне ходу. Мне же никто не поверит, если я один…
— Я же тебе все пароли, все явки сообщил, а мне их Кириллов. Понял? Поверят, друг… Иди! Теперь-то ты проверенный, в доску свой.
— Все равно всякое могут подумать. Скажут: предатель, завел ребят, погубил.
— А ты не паникуй! — разозлился Володька, задыхаясь от едкого дыма. — И пусть не поверят! И пусть даже тебя шлепнут, а ты карту доставь… Вот и все.
Чижов нетерпеливо повел плечом.
— Лучше я здесь останусь. Для меня так честнее будет.
— Да пойми же ты, дурило, дорогой! Пойми! Это последний шанс, можно еще вырваться. Чтобы наши там все узнали про нас. А может, еще в лесу за Десной встретишь отряд Васина… А? Иди, иди! А потом пускай и шлепают, если не поверят. Но ты должен, понимаешь? Приказ должен выполнить. Там помощи люди ждут, надеются. Не мне же тебя учить.
— Ладно, иду, — хриплым голосом выдавил Чижов.
— Ну вот, вот, давно бы так, а то ломаешься… Спасибо, Иван Дмитриевич, уж ты не дрейфь. Ну… дело в шляпе, да?!
И он рывком оттолкнулся от Чижова. А тот, угрюмый, поникший, даже с места не сдвинулся, и только сердце у него на миг похолодело, сжалось, как тогда летом под Севастополем, у моря…
Изба пылала, с крыши на землю обрушились стропила, высоко взметнув кверху сноп искр; огненные клочья несло ветром далеко по улице, то вздымая в воздух, то швыряя на багровый кипящий снег.
Приподняв голову, Володька еще раз обвел долгим жадным взглядом заполненную косматым дымом чужую горницу с трепетно шевелящимися стенами, освещенное заревом подворье в рыхлых сугробах, так ярко отблескивающих, что рассветное небо над ними казалось еще по-ночному непроглядным. А потом он встал и, прежде чем выдернуть чеку на гранате, старательно вытер рукавом куртки со лба холодный пот.