Выбрать главу

— Жарко там, в Испании. Солнце и камень. Русские говорили, что испанское солнце хуже фашистских гранат.

Старик смотрит в мою сторону и вдруг вполголоса произносит слова, увы, неудобные для печати…

— Это ваши добровольцы так ругали жару и генерала Франко.

Старик озорно фыркает и скрывается в облаке дыма.

Божо Асанович едет в Белград, чтобы встретиться с другими участниками боев в Испании. Он спрашивает меня, дорого ли стоит билет до Москвы.

— Россия — наша майка (мать). Ежели бы не было русских, серб был бы не Стоян, а Юсуф, ходил бы не в церковь, а в мечеть, на голове носил бы не шапку, а феску. Это мне еще дед говаривал. Теперь я сам дед и говорю о том внукам.

Маленький курортный городок Херцегнови. Мато Данилович, служащий одного из здешних отелей, показывает мне местные достопримечательности. Ему шестьдесят восемь лет, и большую часть жизни он прожил в Херцегнови.

— О, тут было много русских! Большие аристократы, князья. Да, да, они бежали от большевиков. Тут была одна графиня, она раньше там у вас, в Петербурге, никогда не причесывала сама волосы, не умела одеваться без камеристки. О, волосы пришлось остричь, графиня ехала без слуг, завелись вошки…

— Где же теперь эти люди?

— Теперь? Многие — там.

Мато Данилович показывает на гору. На горе — кипарисы старого кладбища.

Мы заходим в библиотеку, — Мато непременно хочет показать редкие русские книги, — потом идем к развалинам крепости, затем на рынок, где можно увидеть красивые народные костюмы. Рынок уже наполовину пуст, над раздавленными гроздьями винограда жужжат осы.

— A а! Вот! — восклицает вдруг мой спутник и показывает рукой в угол, где сидит какой то старьевщик.

Он очень жалок в своем надвинутом на глаза выцветшем картузике; несмотря на жару, старьевщик одет в засаленный грубошерстный пиджак, в нескольких местах неумело залатанный. Перед ним на деревянном ящике из под консервов, прикрытом тряпкой, разложена всякая рухлядь: какие то флакончики, ржавые дверные петли, пакетики с краской.

— Видели?

Я пожимаю плечами, вопросительно смотрю на своего спутника.

— Ваш полковник. Русский.

Этот старьевщик?! Данилович видит у меня в глазах сомнение и тотчас тащит за руку к старику:

— Вы ведь полковник Вигаст?

— Так точно, — старик поднимает безразличные глаза.

— Вот ваш земляк.

— Очень приятно, — старик чуточку оживляется. — В Харьковском его императорского величества полку не служили? Нет? Жаль, жаль.

Старик, у которого, как видно, смешались представления о времени и событиях, достает грязный платок, вытирает слезящиеся глаза.

— Болят, — говорит он. — Один я. Пенсия по старости — две хиляды. А наторговал вот, верите ли, всего сорок динаров. Это с пяти то часов утра. Так из Харькова, говорите, никого не знали? Жаль. Ну, очень приятно было познакомиться.

И, ссутулившись, он снова застывает — жалкий огарок, выброшенный прочь из жизни, никому не нужный, у которого нет даже последней надежды — лечь в родную землю, под родные березы.

* * *

Запомнился еще один неожиданный разговор на улице в Цетинье, прежней столице Черногории. Грузный старик в старомодном черном сюртуке, у которого я спросил дорогу в музей, вместо ответа выпалил:

— Плохо у нас, господин, плохо. Никогда не было так плохо.

Он испытующе сверлил меня маленькими глазками.

— Я спрашиваю, разве это жизнь? — старик сердито застучал тяжелой, украшенной серебряной монограммой палкой о камень мостовой. — Тьфу!

Я сказал, что не понимаю его.

— А, не понимаете!

И старик зашептал злобно, отрывисто. Он мешал русские слова с сербскими и немецкими. Я до сих пор не знаю, за кого он меня принял; скорее всего просто хотел отвести душу, выбрав для этого иностранца. Он рассказал, что у него было в Цетинье три дома — верный кусок хлеба к старости. А теперь в его домах, в его собственных домах поселились какие то голодранцы. Было бы другое время, он бы их…

И старик с неожиданной силой ударил палкой о камень, как бы пригвождая кого то к мостовой.

Мне не о чем было говорить с этим господином. Я пошел дальше и вскоре оказался перед дверью музея народно освободительной борьбы.

В одном из залов висела, сильно увеличенная, как видно, с любительского снимка, фотография юноши. Его руки с худыми, тонкими пальцами были перекручены стальной цепочкой. Юноша смеялся.

Снимок, с которого увеличили фотографию для музея, нашли в бумажнике у одного из интервентов. На оборотной стороне было нацарапано карандашом, что это снят студент Чедо Чупич из города Никшича: удачно снят в тот самый момент, когда ему читали смертный приговор.