В общем, я никогда не знал более обаятельного человека, чем этот пастор Бутаритари: его веселость, доброта, благородные дружеские чувства щедро изливались в словах и поступках. Он любил преувеличивать, играть и переигрывать сиюминутную роль, упражнять легкие и мышцы, говоря и смеясь всем телом. По утрам он бывал веселым, как птицы и здоровые дети; смех его был заразителен. Мы были ближайшими соседями и ежедневно встречались, однако наши приветствия длились по нескольку минут — рукопожатия, похлопывания по плечу, дурачество, как у двух Мерри-Эндрю, смех, ухватясь за живот, над какой-нибудь шуткой, от которой вряд ли прыснули бы в начальной школе. Время около пяти утра, сборщики сока только что прошли, дорога пустынна, тень острова далеко простирается на лагуну, и это кипучее веселье взбадривает меня на целый день.
И все-таки я всегда подозревал Маку в тайной меланхолии; это безудержное веселье не могло постоянно сохраняться. Притом он был высоким, худощавым, морщинистым, тронутым сединой, и выражение его лица по воскресеньям бывало даже угрюмым. В эти дни мы вместе отправлялись в церковь или (как мне надлежит постоянно называть ее) собор: Мака (портящий атмосферу своим видом в цилиндре, черном сюртуке, черных брюках; с Библией и сборником церковных гимнов под мышкой; с благоговейной серьезностью в лице) — рядом с ним Мери, его жена, спокойная, умная, красивая пожилая дама, скромно одетая, и я с необычными, трогательными мыслями. Задолго до этого под звон колоколов, шум потоков и пение птиц я каждое воскресенье сопровождал священника, в доме которого жил, по зеленой лотианской долине; это сходство и эта разница, череда лет и смертей глубоко трогали меня. В этом большом, темном соборе из пальмовых стволов число прихожан редко достигало тридцати: мужчины — по одну сторону, женщины — по другую, я занимал место (в знак привилегии) среди женщин, маленькая группа миссионеров собиралась вокруг помоста, и мы были затеряны в этой круглой пещере. Читались попеременно отрывки из Священного писания, наставлялась паства, слепой юноша каждую неделю повторял длинный ряд псалмов, пелись гимны — я никогда не слышал худшего пения — и следовала проповедь. Нельзя сказать, что я совсем ничего не понимал, были моменты, которых я ожидал с уверенностью; названия Гонолулу, имя Калакауа, слова «капитан», «судно» и описание шторма в море звучали неизменно; и я не раз бывал вознагражден именем своей монархии. Все остальное было только шумом для ушей, молчанием для ума: затянувшаяся скука, которую жара делала невыносимой, жесткий стул и открывающееся сквозь широкие двери зрелище более счастливых язычников на лужайке. Сон расслаблял мои суставы и смежал веки, шумел у меня в ушах; он царил в темном соборе. Паства ерзала и потягивалась; люди стонали, громко вздыхали, протяженно зевали, как изнывающая от скуки собака. Тщетно проповедник стучал по столу, тщетно выделял конкретных прихожан и обращался к ним по имени. Пожалуй, я был более сильным возбуждающим средством; и по крайней мере одного старика зрелище моей успешной борьбы со сном — надеюсь, она была успешной — веселило в продолжении всей проповеди. Когда не ловил мух и не донимал исподтишка соседей, он неотрывно смотрел восхищенным взглядом на стадии моей агонии; и однажды, когда служба подходила к концу, подмигнул мне через проход.
Я пишу об этой службе с улыбкой; однако я всегда бывал на ней — всегда из уважения к Маке, всегда с восхищением его глубокой серьезностью, пылкой энергией, огнем в его возведенных горе глазах, искренностью и богатыми интонациями его голоса. Видеть, как он еженедельно занимается неблагодарным делом, было уроком стойкости и упорства. Может возникнуть вопрос, не были бы результаты лучше, если бы миссию полностью обеспечивали и ему не приходилось бы заниматься побочными делами. Лично я держусь иного мнения; думаю, что не халатность, а суровость сократила его паству, та суровость, которая некогда вызвала революцию и сегодня поражает окружающих в столь живом и обаятельном человеке. Ни песен, ни танцев, ни табака, ни спиртного, никаких развлечений — только труд и хождение в церковь; так говорит некий голос от его лица, и это лицо полинезийского Исава, но голос Иакова — из иного мира. И полинезиец в лучшем случае становится замечательным миссионером на островах Гилберта, приезжая из страны беспечно вольных нравов в заметно более строгую, из народа, страшащегося призраков, к сравнительно бесстрашному перед ужасами тьмы. Эта мысль пришла мне на ум однажды перед утром, когда я оказался на открытом воздухе при лунном свете и увидел, что весь город погружен в темноту, но возле кровати миссионера отрадно горит лампа. Не нужно ни закона, ни огня, ни рыщущей полиции, чтобы удержать Маку и его соотечественников от хождения в темноте без света.
Глава четвертая
РАССКАЗ ОБ ОДНОМ ТАПУ
Наутро после нашего прибытия (в воскресенье 14 июля 1889 года) наши фотографы поднялись рано. Мы снова прошли по тихому городу; многие люди еще спали; некоторые вяло сидели в своих открытых домах; не было слышно разговоров. В этот час до восхода солнца дворец и канал казались пристанью из «Тысяча и одной ночи» или классической поэзии; здесь было подобающее место для какого-нибудь «волшебного фрегата», здесь ищущий приключений принц мог сойти на берег с новыми людьми и происшествиями; и островная тюрьма, темневшая на светящейся поверхности лагуны, могла сойти за хранилище чаши Грааля. На такой сцене в такой час казалось, мы находимся не столько в чужой стране, сколько в прошлых столетиях; казалось, пересекли не столько-то градусов широты, сколько углубились в века, покинув и родные места, и свое время. За нами шло несколько детей, большей частью голых; в прозрачной, заросшей водорослями воде канала молча бродили женщины, обнажая коричневые бедра, и негромкий, но волнующий шум голосов привлек нас к одному из маниапов перед дворцовыми воротами.
Овальный шатер был полон людей, они сидели, поджав ноги. Там был король в полосатой пижаме, сзади его охраняли четверо гвардейцев с винчестерами, вид и поведение монарха говорили о необычайном состоянии духа и решительности; по кругу ходили стаканы и черные бутылки; громкий разговор был всеобщим и оживленным. Сперва я был склонен взирать на эту сцену с подозрением. Но время для попойки казалось неподходящим; к тому же пьянство запрещалось законами страны и канонами церкви; и пока я колебался, суровая поза короля рассеяла мои последние сомнения. Мы пришли сфотографировать монарха в окружении гвардейцев, и едва заикнулись об этом, он благочестиво возмутился. Напомнил нам, что сегодня священный день отдохновения, в который снимков не делают, и мы вернулись несолоно хлебавши.
Позже в церкви я с удивлением обнаружил один трон незанятым. Столь щепетильно соблюдающий воскресенье человек мог найти возможность присутствовать; сомнения мои возродились; и не успел я дойти до дома, как они перешли в уверенность. Том, бармен в «Сан-Суси», разговаривал с эмиссарами двора. Король, сказали они, хочет «дин», не удовлетворясь «перейди»[51]. «Дина нет, — ответил Том, — и перейди нет, но, если угодно, есть „бира“. Видимо, пиво им было ни к чему, и они удалились опечаленными.
— Что все это значит? — спросил я. — Весь остров запил?
Дело обстояло именно так. Четвертого июля было устроено пиршество, и король по предложению белых отменил тапу на спиртное. Есть пословица: «Можно пригнать коня на водопой, но пить его не заставишь»; она вряд ли приложима к двуногому животному, о котором лучше сказать, что его может склонить к выпивке один человек, и тогда даже двадцать не остановят его. Снятое десять дней тому назад тапу еще не было восстановлено; в течение десяти дней весь город пил или валялся (как мы видели накануне) в свинском сне; а король, подстрекаемый Стариками и собственным склонностями, продолжал сохранять эту вольность, швырять деньги на выпивку, присоединяться к кутежу и возглавлять его. Виновниками этой вакханалии были белые; по их предложению была дарована эта свобода; и какое-то время в интересах торговли наверняка хотели, чтобы она сохранилась. Теперь это желание погасло; попойка продолжалась (было признано) чрезмерно долго, и встал вопрос о том, как ее прекратить. Отсюда и отказ Тома. Однако было ясно, что отказ ни к чему не приведет; королевских снабженцев, получивших от ворот поворот в «Сан-Суси», снабдит спиртным в «земле, где мы живем» алчный мистер Уильямс.