И сам капитан Уолей (он служил бы в королевском флоте, если бы отец не умер, когда сыну еще не исполнилось четырнадцати лет) важной своей осанкой походил на старого заслуженного адмирала. Но сейчас он, словно соломинка в водовороте, затерялся в толпе коричневых и желтых людей, запрудивших улицу; после широкой и пустынной дороги, по которой только что шел капитан, улица эта казалась узкой, как тропинка, и жизнь кипела здесь ключом. Стены домов были голубые; китайские лавки походили на пещеры и логовища; груды всевозможных товаров виднелись во мраке, под аркадами. Заходящее солнце заливало середину улицы из конца в конец огненным пламенем, похожим на отблеск пожара. Солнечные лучи падали на темные лица босоногой толпы, на бледно-желтые спины полуголых толкающихся кули, на форменный мундир кавалериста с разделенной посередине бородой и грозными усами — солдата из племени сикхов, стоявшего на страже у ворот полицейского отделения. В красной дымке пыли, поднимаясь высоко над головами толпы, маячил битком набитый вагон трамвая и осторожно пробирался вперед среди потока людей, постоянно давая гудки, словно пароход, разыскивающий путь в тумане.
Капитан Уолей перебрался, как пловец, на другую сторону и, остановившись в тени между стенами запертых лавок, снял шляпу, чтобы освежить лоб. Что-то унизительное связано было с профессией содержательницы меблированных комнат. Говорили, что эти женщины жадны, беспринципны, — боже упаси! — нечестны; и хотя он не презирал никого из своих ближних, но ему казалось делом неподобающим, чтобы кого-нибудь из Уолеев могли в чем-то заподозрить. Однако он ее не упрекал; он верил, что она разделяет его чувства, жалел ее, доверял ее суждению. Утешение он видел в том, что может еще раз ей помочь, но в глубине своей аристократической души он чувствовал, что ему было бы легче, если бы она сделалась швеей. Смутно вспоминал он прочитанное много лет назад трогательное стихотворение, называвшееся «Песнь о рубашке». Что и говорить, прекрасное занятие — складывать песни о бедных женщинах. Внучка полковника Уолея содержит меблированные комнаты! Уф! Он надел шляпу, порылся в карманах, поднес зажженную спичку к концу дешевой сигары и с горечью выпустил облако дыма в лицо миру, преподносившему такие сюрпризы.
В одном он не сомневался; она поистине была дочерью умной матери. Теперь, преодолев боль, вызванную разлукой с судном, он ясно понял, что этот шаг был неизбежен. Быть может, он все время это знал, но даже самому себе не признавался. Но она, там, далеко, должна была почувствовать интуитивно: нашлась у нее смелость посмотреть правде в лицо и высказать правду; благодаря этому-то свойству мать ее и была женщиной, всегда умевшей дать блестящий совет.
Во всяком случае, так должно было кончиться! Хорошо, что она принудила его сделать этот шаг. Через год или два и продать было бы уже невозможно. Чтобы содержать судно в порядке, он с каждым годом все больше запутывался. Он не мог защищаться против коварных происков врагов, но умел мужественно встретить открытую атаку, он походил на утес, который стойко выносит натиск бурного моря и горделиво не ведает того, что предательские волны подмывают его основание. Теперь, когда он расплатился со всеми долгами, исполнил ее просьбу и никому не должен был ни единого пенни, у него оставалось еще пятьсот фунтов, которые он поместил в надежное место. Кроме того, на руках у него имелось около сорока долларов — этого было достаточно, чтобы уплатить по счету в отеле в том случае, если он не слишком долго будет занимать скромную комнату, где нашел себе приют.
Эта комната, скудно меблированная, с навощенным полом, выходила на одну из боковых веранд. В отеле — большом кирпичном здании — ветер разгуливал, словно в клетке для птиц, — и постоянно слышалось хлопанье тростниковых жалюзи, тревожимых ветром и висевших между выбеленных четырехугольных колонн на веранде, обращенной к морю. Комнаты были высокие, на потолке переливалась рябь солнечных лучей; периодически повторялись нашествия туристов с какого-нибудь пассажирского парохода, прибывшего в гавань, и в темном, обвеваемом ветром отеле раздавались незнакомые голоса, появлялись и исчезали люди, словно толпы блуждающих теней, которые обречены с головокружительной быстротой носиться вокруг земли, нигде не оставляя по себе воспоминаний. Их болтовня внезапно смолкла; коридоры, где разгуливал ветер, и шезлонги на веранде не видели больше этих людей, вечно стремившихся поглядеть на новый пейзаж или отдыхавших в изнеможении. А капитан Уолей, почтенный и нимало не похожий на тень, оставался чуть ли не один на весь отель, покинутый веселой компанией; он себя чувствовал, как турист, севший на мель и не видящий перед собой никакой цели, как путник, покинутый и бездомный.
Одинокий в своей комнате, он задумчиво курил, поглядывая на два морских сундука, куда спрятано было все, что он мог назвать своим земным достоянием. Карты, свернутые в трубку и засунутые в парусиновый футляр, прислонились в углу; плоский ящик с портретом масляными красками и тремя фотографиями был задвинут под кровать. Капитана Уолея утомило обсуждение условий, утомила необходимость присутствовать при осмотре судна, вся эта деловая процедура. То, что для других было лишь продажей судна, казалось ему знаменательным событием, заставлявшим по-новому взглянуть на жизнь. Он знал, что после этого судна другого уже не будет, а все надежды молодости, все чувства, достижения, вся деятельность зрелого возраста-были неразрывно связаны у него с судами. На многих кораблях он служил; несколько судов было его собственностью; в те годы, когда он отошел от моря, жизнь казалась ему выносимой только потому, что он мог протянуть руку с пригоршней денег и приобрести себе судно. Он волен был чувствовать себя так, как будто ему принадлежали все корабли в мире. Продажа этого судна была делом утомительным; но теперь, когда он окончательно его потерял, когда подписал последнюю бумагу, ему показалось, будто в мире не осталось ни одного корабля, а он покинут на берегу беспредельного океана с семьюстами фунтами в руке.
Твердыми шагами не спеша шел капитан Уолей по набережной, отворачиваясь от знакомого рейда. С того дня, как он впервые вышел в море, народились два поколения моряков, стоявших между ним и всеми этими судами на рейде. Его собственное судно было продано, и он задавал себе вопрос: что же дальше?
Чувство одиночества, опустошенности и утраты словно отняло у него даже душу, навело его на мысль немедленно уехать и поселиться у дочери. «Вот последние мои пенсы, — скажет он ей, — возьми их, милая. А вот твой старый отец: ты должна принять и его».
Но тут он содрогнулся, словно испуганный тем, что скрывалось за этой мыслью. Отступить? Никогда! Если человек очень утомлен, всякий вздор лезет в голову. Недурной был бы подарок бедной женщине — семьсот фунтов, а в придачу бодрый старик, который, вероятно, протянет еще много лет. Разве не годится он на то, чтобы умереть в упряжи, как любой из юнцов, что командуют этими судами там, на рейде? Сейчас он так же здоров и крепок, как и в былые времена. Но кто даст ему работу — это уже другой вопрос. Если он, с его осанкой и его прошлым, будет искать низших должностей, люди — боялся он — примут его слова за шутку; если же ему удастся их убедить, они, быть может, его пожалеют, а это все равно что раздеться донага и получать пинки.
Он не хотел приносить себя в жертву даром. Ни в чьей жалости он не нуждался. С другой стороны, командование — единственное, чего он мог бы добиваться, соблюдая все правила приличия, — вряд ли поджидало его на углу следующей улицы. Командования вам теперь не навязывают. С тех пор как он перебрался на берег, чтобы покончить с продажей судна, он все время прислушивался, но не слышал ни одного намека на свободное место. А если бы место и нашлось, славное прошлое капитана Уолея послужило бы помехой. Слишком долго он был сам себе господин. Единственной рекомендацией, какую он мог предъявить, было свидетельство всей его жизни. Можно ли требовать лучшего? Но смутно он подозревал, что единственное это свидетельство покажется архаической диковинкой Восточных морей, скучной речью, составленной из устаревших слов на полузабытом языке.