Таким вот поездом и ехал в Москву Матвей Канюка со всем своим семейством. Ехал уже шестые сутки, оставив позади отчий кров, родной хутор и весь привычный с детства мир.
За свою почти сорокалетнюю жизнь Матвей Канюка прошел две школы. Одна была обычной, городской, в которой Матвей научился читать и писать, познакомился с частями света, зазубрил закон о сообщающихся сосудах и твердо усвоил, что der Tisch — по-немецки стол, а der Stuhl — стул. В этой школе, неизменно на последней парте, всегда на последней, расположенной у самой стены, Матвей просидел семь лет. Единую городскую семилетку в те времена было модно называть школой жизни. Но юный Канюка так ее не воспринял. И, выйдя из школы, продолжал усердно брать уроки у окружающей действительности, памятуя, что учиться никогда не поздно. Во всяком случае спешить с завершением образования не след. Может быть, сказались наставления отца, Лазаря Канюки, постоянно твердившего сыну:
— Поперед батьки в петлю не суйся!
Поезд замедлил без того неторопливый ход и со скрипом затормозил. До Москвы оставалось тридцать с небольшим километров. Пассажиры уже уложили вещи, оделись и теперь сидели на чемоданах, сундуках, узлах в ожидании встречи с загадочной шумной столицей. Встреча эта пугала неизвестностью. Бесконечные дорожные разговоры о московском жулье, о сумасшедшем уличном движении в городе городов подогрели уже кипевшие страсти. Канюки условились: что бы ни случилось, твердо держаться одного пункта — Казанского вокзала, который к тому же, по всем расчетам, должен был служить и временным прибежищем семьи.
Утомленный длительным бездействием, Матвей Канюка решил выйти из поезда, чтобы немного размяться, предварительно повторив жене еще раз строгие наставления относительно вокзала.
Дощатая платформа, усеянная подсолнечной шелухой, была пустынной. Выскочившие из вагонов пассажиры бежали по переходному мостику на рынок, в надежде перехватить что-нибудь съестное. Пошел туда и Матвей. На рынке продавали плетеные корзины, мочала, березовые веники, махорку, какой-то железный хлам. Картофельная мука, клюква, подсолнух, тощее лежалое сало — все бралось с боя.
Матвей обошел рынок и заглянул в мясные ряды. Лавки пустовали. Многие из них были заколочены, на других зияли разбитые окна. Дверь одной лавки хлопала на ветру. Матвей зашел внутрь. Посредине стоял в два обхвата деревянный брус для рубки мяса. По стенам были прибиты мощные крюки, где когда-то висели мясные туши, толстый дубовый прилавок покрыт оцинкованным железом, потускневшим и покрывшимся, как изморозью, белесыми пятнами. Добротно сделанные полки и шкафчики располагались в удобной последовательности и как раз на такой высоте, что среднего роста человек не должен был ни тянуться до них на цыпочках, ни нагибаться.
«Хороший хозяин тут работал», — отметил про себя Матвей. Он подошел к прилавку, провел пальцем по его холодной поверхности и глянул в разбитое окошко. Поезда у перрона не было.
Когда Канюка выскочил на платформу, хвостовой вагон уже миновал ее добрую половину. Канюка изо всех сил бросился вдогонку. Платформа скоро кончилась, и Канюка бежал по шпалам. А поезд все уходил и уходил.
Опомнился Канюка уже у выходной стрелки. Глухо гудели рельсы, уходящий поезд казался все меньше и скоро превратился в крохотную точку. Отдышавшись, Канюка огляделся вокруг. Справа от насыпи за покосившимся забором стоял мужичонка с лопатой в руках.
— Куда бежишь, дурень? — миролюбиво спросил он. — Скорый обскакать хочешь? Так у тебя для того кишка тонка!
Матвей спустился с насыпи и подошел к забору.
— Как же мне теперь быть, милейший? — обратился он к мужичонке. — Как до Москвы добраться?
— И доберешься, никуда твоя Москва не денется. Вот в четыре дачный пойдет, на него и садись.
У Матвея отлегло от сердца. Он вытер ладонью вспотевший лоб и присел на ствол поваленного у забора дерева.
— Слышь-ка, отставший пассажир, у тебя закурить не найдется?
Матвей пошарил в кармане и молча протянул вышитый кисет со знаменитой моршанской махоркой. Сам он не курил, но всегда держал при себе табак. Этому тоже научил сына старый Лазарь.
«Угостить табачком — не велика услуга, — говорил отец, — а и она зачтется».