Выбрать главу

Я нашел его, и мы договорились на завтра на девять. У него уже был один пассажир, поэтому Пиколино сядет в кабину на свободное сиденье, а я умощусь на пустых железных бочках в кузове. Я торопился к шефу администрации, ведь у него были мои бумаги, и он слыл добрым человеком. Но сначала мне нужно было проститься со всеми, кто сделал мою жизнь здесь незабываемой. Сначала в Каратал, забрать вещички. Шарло обнял меня, жена его плакала, я, как мог, поблагодарил их за гостеприимство.

— Ну что ж, старичок, передавай привет Монмартру.

— Я напишу.

Так, теперь к Симону, Александру, Андре, Марселю — «бывшим». Потом в Эль-Кальяо, и «прости» всем шахтерам. Все они — мужчины и женщины — нашли для меня самые теплые слова. И я понял, что просто так никогда бы отсюда не выбрался.

Самым тяжелым было расставание с Марией. Наша последняя ночь, смесь любви и слез, была самой бурной из всех. Страсть просто разрывала нас изнутри. Самое ужасное — мне нужно было дать ей понять, что я никогда сюда не вернусь. Кто знает, что мне уготовит фортуна, когда я стану осуществлять свои планы?

Луч солнца разбудил меня. Часы показывали восемь. У меня не было больше моральных сил оставаться в этой комнате даже ради чашки кофе. Пиколино сидел в кресле, по щекам его текли слезы. Я искал сестер Марии, но не нашел: они спрятались, чтоб не видеть, как я уезжаю. Пришел только Хосе. Стоя в дверях, он охватил меня венесуэльским abrazo (объятием) — одна рука легла на плечи, а другая пожала мою ладонь. Я не мог говорить, а он выдавил лишь:

— Не забывай нас, и мы тебя никогда не забудем. Прощай, Бог с тобой!

Держа на коленях узелок с чистыми вещами, Пиколино горько плакал и всем своим видом выражал огромную благодарность, которую не выразить и миллионом «спасибо». Я вывел его из дома. Забрав багаж, мы подошли к машине. Тут выяснилось, что сломался карбюратор. Сегодня не поедем!

Мы побрели обратно. Можете представить себе, как Хосе и девочки обрадовались, когда увидели, что мы возвращаемся!

— Это Бог распорядился насчет грузовика, Энрике. Оставь Пиколино здесь и пройдись, пока я приготовлю поесть. Странная вещь, но, видно, не судьба тебе ехать в Каракас! — проговорила сквозь слезы Мария.

Это меня обеспокоило. Такие задержки не входили в мои планы. Я медленно шел по скверу, заложив руки за спину. Прячась от солнца, зашел в тень алмендрона, огромного раскидистого дерева. Там стояли два мула, которых загружал маленький человечек. Я заметил у него сито для промывки алмазов и лоток золотодобытчика. Только глянув на них, прошел дальше. Передо мной расстилалась поистине библейская картина спокойной мирной жизни. Я попытался представить Каракас, город-магнит. Четырнадцать лет я не видел большого города, и надо как можно скорее оказаться там. Я спешил.

ЖОЖО ЛА-ПАС

Господи Иисусе! Кто-то пел по-французски. Это был маленький старик-старатель. Я прислушался: «Старые акулы тут как тут,

Почуяв запах человека, налетели.

Одна схватила за руку и стала есть ее, как яблоко, кусая.

Другая вгрызлась в тело, тра-ля-ля.

Самой быстрой досталось много, другим — ничего.

Прощай несчастный, да здравствует закон!»

Меня словно громом ударило. Он пел медленно и печально, словно надгробную песнь, «тра-ля-ля» звучало довольно насмешливо, а рефрен «да здравствует закон» был полон издевки. Надо было побывать на парижском дне, чтобы понять подлинный смысл этих слов.

Я пригляделся к человечку. Словно три яблока, поставленные одно на другое; росту в нем не больше, чем полтора метра. Пожалуй, он был самым колоритным из виденных мной бывших каторжников. Белый, как лунь, седые, косо подстриженные бакенбарды; голубые джинсы с кожаным широким ремнем, справа — длинные ножны, из которых на уровне паха торчала наборная рукоятка ножа. Я подошел к нему. Шляпы на нем не было, она лежала на земле, поэтому я смог разглядеть его широкий лоб в веснушках, очень темных, темнее даже, чем вся остальная иссушенная солнцем пиратская физиономия. Брови такие густые, что ему явно приходилось их расчесывать. А под бровями — холодные серо-зеленые глаза, сверлившие меня, как буравчики. Я не успел сделать и пары шагов, как он сказал:

— Ты с каторги. Это так же точно, как то, что меня зовут Ла-Пас.

— А меня — Папийон.

— Жожо Ла-Пас, — уточнил он.

Он протянул свою руку и дружески пожал мою — не слишком крепко, как это делают любители покрасоваться, и не вяло, как лицемеры.

— Пойдем в бар, — предложил я, — выпьем. Я плачу.

— Нет, лучше ко мне: вон в тот белый дом через дорогу. Называется Бельвиль в честь того места, где я жил ребенком. Там мы сможем спокойно поговорить.

В доме было чисто. За этим следила его жена. Она была очень молодой, лет двадцати пяти. А ему — лет шестьдесят. Эту смуглую венесуэлочку звали Лола.

— Проходите, пожалуйста, — сказала она, мило улыбаясь.

— Налей-ка нам по стаканчику пастиса, — сказал Жожо. — Корсиканец привез мне две сотни бутылок из Франции. Попробуй.

Лола налила нам вина, и Жожо залпом выпил три четверти своего стакана.

— Ну? — Он вопросительно уставился на меня.

— Что — ну? Ты что, считаешь, что я стану рассказывать тебе историю моей жизни?

— О' кей, приятель. Но разве имя Жожо Ла-Пас ничего тебе не говорит?

— Да нет.

— Как быстро проходит слава! Хотя на каторге я был далеко не последним человеком. Никто не мог сравниться со мной в игре в кости. Конечно, это было не вчера, но все-таки такие люди, как мы, оставили свой след, о нас складывали легенды. А сейчас, похоже, о нас никто не помнит. Неужели ни один сукин сын ничего тебе обо мне не рассказывал?

Он казался глубоко оскорбленным.

— Скажу тебе честно — нет.

И снова буравчики просверлили меня до самых кишок.

— А ты недолго был на каторге: по лицу почти не заметно.

— В общей сложности тринадцать лет, считая Эль-Дорадо. По-твоему, это ерунда?

— Может, и так. По тебе не заметно. Только наш брат, каторжник, мог бы сказать, откуда ты явился. Да и то не всякий. Не искушенный в физиогномистике мог бы и ошибиться. На каторге было не так уж и тяжело, правда?

— Но и не легко: острова, одиночное заключение,

— Ну, ты даешь, парень! Острова — да ведь это веселый отдых на природе. Единственное, чего там нет, так это казино. Для тебя каторга — морской бриз, раки, никаких москитов, рыбалка, а время от времени — настоящая радость: чья-нибудь задница или еще что-нибудь получше вроде женушки тюремщика, которую лопух-муженек держит слишком близко от таких, как ты.

— Прекрати, а?..

— Это ты прекрати, не пытайся меня одурачить. Я все знаю. На островах я не был, но слышал о них.

Парень он был своеобразный, но дело принимало дурной оборот: я начал выходить из себя. А он продолжал:

— Каторга, настоящая каторга — это Двадцать четвертый километр. Это тебе что-нибудь говорит? Судя по твоей роже, ты никогда и не ссал в таких местах. А я, приятель, — было дело. Сотня ребят, и у каждого больные кишки. Кто стоит, кто лежит, а кто воет как собака. Перед ними плотная стена буша — непроходимый кустарник. И вовсе не они его вырубают, а этот буш истребляет их. Нет, это не лагерь труда и отдыха. Для тюремной администрации Двадцать четвертый километр большое удобство в лесах Гвианы: забрасываешь туда людей, и они уже больше никогда тебя не беспокоят. Слушай, Папийон, не пудри мне мозги своими островами и одиночкой. Меня этим не проймешь. Ты совершенно не похож на загнанную собаку, из которой дух вон, и лицо у тебя не как у каторжника, осужденного на пожизненное заключение: изможденное, кожа да кости; в тебе нет ничего такого, что отличает этих несчастных, ускользнувших из ада. У них землистые лица, и над ними будто специально поработали долотом — лица стариков, вставленные в голову молодых мужчин. Так вот, у тебя с такими нет ничего общего. Поэтому в моем диагнозе не может быть ошибки: для тебя каторга была развлечением на солнышке.

Он все нудел и наседал на меня, этот старый маленький ублюдок! Мне стало интересно, чем закончится наша встреча.

— Я-то побывал в дыре, откуда никто не выбирается живым, местечко, откуда из тебя вместе с дерьмом постепенно выходят и все кишки, это называется амебная дизентерия. Бедняга Папийон! Ты даже и не нюхал каторги!