В повисшей вечерней тишине чиркнула спичка. Родился и тут же стих звук похожий на треск рвущейся бумаги; скрипнули половицы. Прихожая кашлянула и выпустила в дверную щель запах крепкого табачного дыма. Я непроизвольно затаил дыхание, интуитивно осознав важность длящейся паузы.
– Тогда, после первого нашего обрушения, я только и делал что пил и думал, думал и пил от какой-то внутренней неспособности смириться с историей, с естественным ходом её процессов не нами, по большому счёту, придуманным. Измождённый скитаниями и пьянством, я всё же не пропал совсем, уцепившись за жизнь мыслью о кардинальной перестройке самого себя. Необходимость скорейших изменений охватила меня с титанической силой и я принялся неистово топтать, рвать, перешевеливать старое в надежне очистить не только злободневные мысли, но и саму память, тянущую, как мне казалось, назад – в несбывшееся. Я устранил из наших рядов невежество, грубую силу, маниакальный фанатизм; ушёл в подполье, заручившись поддержкой думающей молодёжи и остатка ропщущей интеллигенции. Я сменил редакцию газеты, прекратил пьяные сборища и решил, что начав писать новую главу нашей биографии, не буду пользоваться старыми черновиками, каждое слово которых дышало ложью и заблуждением. Но, предсказывая нам сдвиги, я накликал застой. Дело всей моей жизни в реактивные сроки превратилось в игру, в модное увлечение, выродилось до жалкой политической интрижки. Я гляжу вокруг себя и вижу лишь вихлявых маменькиных сыночков под руку с заносчивыми папиными дочурками. Все они говорят, говорят много и красиво, – послышался плеск жидкости и частые густые глотки, – говорят умно, но ничего не делают дальше слов, дальше пустой зауми, часто переходящей у них в откровенный интеллектуальный выпендрёж. Я тоже много читал и даже что-то писал, но при этом всегда стремился жить практически: помогал родителям на фабрике и даче, устраивал акции, работал – в то время когда поэты Ступины декламировали свои бездарные стихи волооким институткам, а обличители режима Закрайские нежились под солнцем другого полушария, устав, как они выразились, от перманентной борьбы за мировую справедливость. Сказать по совести – они никогда не болели тем, о чём писали. Их оружие – форма, их цель – публичный успех. Прочее их мало тревожит. Вот и ты, смотрю, хочешь закрыться от реальности газетным листом.
– Андрей, ты ведь не услышал меня… – стал оправдываться Чернецкий.
В этот момент я сильно хлопнул дверью крыльца и нарочито шумно затопал по тёмному коридору. Голоса стихли окончательно, когда я переступил порог прихожей.
– Вадим, а я думал ты… Ну как, проводил девочку?
– Проводил… И мне кажется, что она не сильно на тебя рассердилась. Впрочем, это ваша история и я не знаю её традиций.
– Традиции?! О, мы ещё не успели обзавестись такой роскошью. Я знаю Диану не более двух месяцев. Нас познакомил Станислав Коцак.
«И тут Коцак!» - уколом отозвалось где-то в затылке, но спросил я Зота совсем о другом.
– А чем занимается твоя строптивая знакомая?
– Заканчивает театральный институт и грезит Москвой.
– Как предсказуемо… И что, она хорошая актриса?
– Она заставляет верить…
На вздутой клеёнке стола существовало одновременно множество неоднокоренных вещей. Бутылку портвейна, стоявшую ближе к центру, утверждала в правах пепельница из оргстекла, занятая семью скрюченными (похожими на белые личинки) окурками; чуть поодаль валялись полупустая сигаретная пачка, ломоть ржаного, точно оторванный от большой хлебной скалы, огрызок луковицы, четыре шоколадные конфеты со впалыми боками и листы (куча листов!), усыпанные пеплом, загнутые на уголках, отмеченные по всей площади грифельной скорописью. «Не знаю как Диана, но если бы я решил запечатлеть сей паноптикум, то без колебаний назвал бы его «Модель русской вселенной»» – случайно подумалось мне.
– Правда, без идеи, без направления … – протяжно, с некоторой долей красивости, пропел Зот, словно угадал мой мысленный настрой.
– А что так? – выпалил я от неожиданности.
– Почвы нет, понимаете … Почвы! Настолько всё размыто, настолько децентрировано, что и копнуть негде. Та же история в школах – это ведь шизофрения какая-то. Доходит до того, что в одном классе по разным учебникам занимаются. А мы потом ведём речь о взаимопонимании, об осознанном жизнетворчестве … Система образования – вот настоящий инкубатор русского абсурда.
– Так вы монархию предлагаете? – подкинул я дровишек в огонь.
– Да. Но только просвещённую, чтобы основные демократические права и свободы были непременно сохранены. Непременно! Тем и спасёмся, – подытожил Чернецкий и смешно провалился в кресло, едва не выронив из пальцев, скуренную до половины сигарету.
– В таком случае вам нужно срочно озаботиться поиском монарха. А народ … Народ русский, в отличие от европейского, не из камня высечен, а сляпан из глины. Менять форму – генетически любимое им занятие.
– Ну хватит, хватит, – своевременно вмешался Зот, – мысли ваши мне предельно ясны и потому огорчительны. Монархия – это прибежище слабых – тех, кто боится ответственности. Впрочем, главная беда народа нашего в том, что получив предельную свободу, он быстро ей наедается и, по прошествии самого малого времени, смотрит на эту свободу волком. Вот этот-то звериный комплекс нам нужно выкорчёвывать, выжигать, а не бредить о разных там централизациях и реставрациях. Неужели вы забыли, к чему приводят подобные компромиссы с властью?!
Чернецкий тут же съёжился и примолк, линзы его круглых очёчков покрылись матовой испариной, и он по-мышиному принялся тереть их с внешней стороны большими пальцами обеих рук. Зот, глядя на его подслеповатые манипуляции, расхохотался как ребёнок и стал тормошить меня за плечо. Я изобразил на лице нечто напоминающее ухмылку снисхождения, но подумал о своём и некстати спросил Зота:
– Андрей … скажи, а есть ли у Дианы, ну …
– Сердечный друг?
– Да.
– Кто знает. Ко мне никого не приводила, да и не говорила об этом никогда. Она ведь такая …
– Какая?
– Многая.
– Многая?
– Диана из тех женщин, которые не станут подчиняться воле мужчины, будь он хоть командиром дивизии. Она большая фантазёрка и путешественница. С утра она может открывать фотовыставку в «Центре актуального искусства», днём участвовать в крестном ходе, а вечером нестись на автомобиле в столичный аэропорт на рейс Москва – к примеру – Рим. Это её нормальный бытийный ритм.
« И всё таки люди меняются, то есть способны меняться под воздействием сильной внутренней потребности, родственной им с рождения, но до поры дремлющей в бездонной колыбели подсознания. И не стоит заблуждаться по поводу импульсов извне, провоцирующих образование того или иного свойства. Если природа дала миру пустоцвет, то никакие потрясения, никакие земные мытарства не заставят его плодоносить. Пустота примется копить опыт, наполнятся привычным, сто раз освоенным, материалом, так и не испытав за всю жизнь счастья личного открытия» – вот такая мысль неожиданно озарила меня изнутри после реплики Зота.
За окнами плавали лиловые сгустки позднего вечера. Электрический свет, рассеянный старым пожелтевшим абажуром, коричневые складочки на тусклых обоях, пепельная паутина в углу и старинный шкаф ручной сборки с кустиками тонких трещинок на дверных филёнках, отмечали пределы отошедшего века. И гикающая пьянь, с быстротою сумерек заполнявшая унылые окрестности, брела за его тенью на всё готовой похоронной процессией.
Зот принёс ещё две бутылки дешёвого портвейна и большую немного закуски.
– Оставайся у меня, Вадим. Родаки на дачу укатили. Так что … Сейчас я тебе всё оформлю.
– Я останусь. Возможно, это спасёт меня.
– Побудешь с нами?
– Я с вами …
Зот кивком предложил мне пройти в большую комнату. Перешагнув крашеный порожек, он резко завернул налево к занавеске, болтавшейся на металлической перекладине между стеной и печным боком.