— Здравствуйте. Я хххочу приобрести билет. Два билета, взрослый и детский, Москва-Нью-Йорк… да, ближайший…
Опустилась на пол, выудила из разбросанных вещей бумажник:
— Дубровина Мария. Дубровин Илья… Первый класс… Детский обед, будьте добры… Три с половиной года.
Вывалила на пол все из бумажника, нашла карточку:
— Виза. Четыре-пять-восемь-ноль, семь-семь-пять-один, один-ноль-три-девять…
Затем Вадим остался в пустом помещении. Снял разодранную рубашку и начал бродить по комнате, делая упражнения. Приседал, отжимался, махал руками, пока не задрожали изможденные мышцы. Сел на диван и надолго закрыл глаза. Когда он открыл их вновь, ощутил на себе лицо человека, которому многое стало ясно. Он знал тем не менее, что ощущение это обманчиво.
Часть четвертая
Маша налила себе чаю и прошла в комнату. Положила на стол пластиковый поддон, сверху водрузила чашку. Села к компьютеру и задумалась.
Мимо прошел Вадим. Споткнулся о чемодан:
— Елки…
Маша сделала вид, что поглощена мыслями. Старательно таращилась в экран, отхлебывая чай. На самом деле следила за Вадимом влюбленными глазами.
Обжегшись чаем, она пробормотала:
— Осел. Я могу делать с тобой все, что захочется. Но не могу заставить тебя полюбить меня так же, как раньше… Странно, да?
Она тоскливо потыкала в клавиши. В голову ничего не лезло. Маша написала:
«Вадим сел в кресло».
В соседней комнате Вадим взял пульт и сел в кресло, откинув в сторону декоративную подушку.
Маша покосилась на него и закусила губу. Поджала под себя ногу. Отхлебнула еще чаю. Посмотрела в потолок.
«Боже, Боже…»
В голову определенно ничего не лезло.
Боже. Боже.
«В голове у него… стоял гул, как в паровозной топке».
Вадим взялся руками за виски.
Что за бред?
«В голове у него было пусто и гулко».
Вадим уставился в стену.
Вдруг зазвонил телефон.
— Алло? — взяла трубку Маша.
— Привет, это я! — Дима был весел и, скорее всего, подвыпимши.
— А, это ты. — Маша ушла на кухню. — Слушай, у меня тут кризис. Ну просто хоть вешайся. Такое ужасное чувство бессилия. Когда сидишь, а в голове ПУСТО… И совершенно нечего сказать. А ведь месяца три назад я вдруг достигла такой свободы, такого уровня! Когда казалось: могу писать о чем угодно, как угодно и с какого угодно места…
— Э-э… — крякнул Дима. — А на чем ты остановилась?
— Я про ребенка все переписала. Он умер, потому что у него сердце не выдержало. Типа того. Это оказался сын его брата… Просто мне окончание с усыновлением и счастливой семейной жизнью показалось слишком розовым и сопливым. Нет, ну сам посуди. Все сразу бы подумали: а, ну естественно, только женщина такой душещипательный предмет может в роман занести, курица. Пафосно.
Дима произнес неопределенно:
— Ну ты даешь…
Маша вздохнула:
— Да, но что теперь? Я хотела написать роман, иллюстрирующий простую мысль. Пусть даже не новую. О том, как не надо жить. Надо, типа, думать и чувствовать. Несмотря на то что жить трудно. Что приходится мириться с большими и маленькими разочарованиями, с собственным несовершенством… с непониманием, стыдом, одиночеством. Я как бы хотела примирить читателя с таким положением вещей… Это жизнь, но все равно надо оставаться человеком…
— Ну да, у тебя есть эта склонность к поучениям, — скупо посочувствовал Дима.
— Слушай, а тебе самому разве не надоел уже весь этот стеб в современной литературе… разные пустые басни? Они все бессмысленные. Меня, например, от них тошнит уже. Вообще, я считаю — хотя это пока что сложно представить… надо двигаться к созданию каких-то субстанциальных ценностей. Осязаемых, позитивных…
— Ну да… — промямлил Дима.
— Но в итоге, возвращаясь к роману, — своей цели я не достигла, все расползлось, разверзлось… Знаешь, как жалко было ребеночка…
Маша посмотрела на одиноко стоящее в углу инвалидное кресло и начала тихо скулить.
Дима возмутился:
— Слушай, а что ты теперь-то ноешь? Я тебе сто раз говорил, что в литературу нельзя заносить такие приемы, — несчастных детей, животных… Это всех сразу разводит на чувства… Только малоталантливые авторы, которые — э-э… э-э — не могут другими средствами убедить читателя, прибегают к подобным приемам…