Выбрать главу

— Неправда! — вопит он. — Это вы лжете, я ни в чем не признался!

Оба игрока оборачиваются к нему, и Бонардель каблуком ударяет его по большой берцовой кости, крик боли сливается с воплем протеста.

— Если ты нервничаешь, — говорит Шикамбо Бонарделю, — ходи снова пиками.

Отеческим тоном — хотя это ему больше пристало играть роль моего отца — я говорю Бержерону:

— Да, да, ты признался. Не будь таким вспыльчивым... Ты прекрасно знаешь, что признался. И сделал это так мило, что, возможно, даже не примут в расчет покушение на убийство с твоей стороны...

— Ты что, сдурел, что ли? — спрашивает Бонардель, постукивая головкой трубки о диванчик. — Он хотел тебя вышвырнуть из поезда.

Я наблюдаю за Бержероном, он смотрит на меня. Это молчание только мы двое можем оценить.

— Подобная мелочь искажает облик нашего героя, — говорю я наконец. — А мне не хочется, чтобы он искажался.

— В конце концов, дело твое, — заключает Бонардель, пожимая плечами. — Там видно будет.

Губы Бержерона шевелятся, но звука почти не слышно:

— Это серьезно?

Я опускаю веки, подтверждая. Бонардель раскуривает трубку, Шикамбо шлепает картами по чемодану. Снова долгое молчание. Потом, чтобы подтвердить и закрепить наше соглашение, Бержерон принимается за свое повествование. Целый час рассказывает он, не упуская ни одной детали, о необычайных похождениях господина Жерардена, Мортимера, Бенои, Фонтена. Нам известно было обо всем этом только то, что накануне в приступе бешенства сообщили нам жертвы. В устах Бержерона эта история приобрела совсем другой оттенок. Теперь ни Шикамбо, ни Бонардель и не думают возобновлять игру. Они слушают вместе со мной, мы все слушаем, разинув рот. Бержерон не говорит: «Я». Он говорит: «Господин Жерарден». Он описывает характер и привычки каждого статиста, фальшиво-сердечную снисходительность господина Мортимера, претенциозную глупость господина Бенои, живость и очарование Фонтена-сына. После каждой фразы мы смеемся. А он, блестя глазами, играет все роли, начиная со своей собственной. Он краснеет и бледнеет по своему желанию, зрачки его расширяются, он поправляет воображаемое пенсне, лепечет, насмехается. Удивительный человек!

Через десять минут я снял с него наручники, чтобы ему свободнее было играть. Спустя четверть часа Бонардель передает ему бутылку пива, из тех, что мы прихватили в Онуа. Когда он заканчивает свой рассказ отъездом из отеля, мы все трое — все четверо — чувствуем облегчение, радость, готовность еще посмеяться, и Шикамбо, стоя посередине купе, самым дружеским образом дает тумака нашему пленнику.

— Тебе бы в театре играть! — говорит он.

Стремясь сохранить столь благоприятную, лестную для него атмосферу, Бержерон возражает, показывая на меня:

— А он каков! Если бы вы слышали речь камердинера, взбунтовавшегося против своих хозяев! Уверен, — говорит он мне, — в эти минуты вы воображали себя в шкуре своего персонажа. Мне знакомо это ощущение непритворности чувств, без него невозможно так легко обманывать!

Это верно.

— О! — восклицает Шикамбо. — Наш Ривьер? Он тоже мог бы стать великолепным плутом! А при его хитрости, уверен, уж его никогда бы не поймали!

Бержерон опускает глаза. Он шепчет:

— В это всегда веришь.