— А знаешь, откуда твое счастье? — Ираида Васильевна стряхнула с себя эту проклятую тишину, но не захотела, вовсе не захотела, чтобы все забывали, и улыбнулась грустно, и сложила руки лодочкой, и поднесла их к уху, словно в них было что-то спрятано, малюсенькое такое. — Вот когда мы были маленькими, играли в «белый камень»:
— И какие льготы предоставляло наличие белого камня? — осведомилась Ада.
— Уже не помню… Вроде счастье какое-то.
— Да… — задумчиво сказала Паола. — До счастья я немножко не дотянула. Пинкстоун — это не белый камень.
— Все равно, — сказала Ираида Васильевна, — все едино — счастье, — и улыбнулась такой щедрой, славной улыбкой, будто сама раздавала счастье и протягивала его Паоле: «На, глупенькая, держи, все тебе — большое, тяжелое»; а та боялась, не брала, приходилось уговаривать…
— Вызов, — сказала Симона и резко поднялась.
Все пошли в центральную рубку. Паола собрала со стола, понесла сама, здесь, с половинной силой тяжести, все казалось совсем невесомым. Шла, мурлыкая, песенка прилипла:
Симона вышла из центральной, остановилась перед Паолой. Блаженная рожица, что с нее возьмешь?
— Дура ты, Пашка; вот что, — сказала она негромко.
Паола остановилась и уж совсем донельзя глупо спросила:
— Почему?
— Долго объяснять. Просто запомни: со всеми своими распрекрасными чувствами, со всей своей развысокой душой один человек может быть совсем не нужен другому. Вот так.
«Зачем они все знают, зачем они все так хорошо знают…» — с отчаяньем думала Паола.
Но тут взвыли генераторы защитного поля. Сигналов тревоги не было — видно, подходило небольшое облачко метеоритной пыли.
— Не осенний ли мелкий дождичек… — сказала Симона и побежала в центральную.
Паола повела плечами, словно действительно стало по-осеннему зябко, и пошла по коридору, как всегда, по самой середине, где под белой шершавой дорожкой — узенький желобок. Приоткрыла дверь своей каюты — потолок тотчас же стал затягиваться молочным искристым мерцанием. Не думая, протянула руку вправо, почти совсем приглушила люминатор. Оглянулась. Напротив, поблескивая металлопластом, — дверь одной из кают, что для «них».
Гулкое ворчанье под ногами усиливалось. Паола перешагнула через порог, неожиданно подпрыгнула — видно, Симона сняла энергию с генераторов гравиполя, и тяжесть, и без того составлявшая что-то около шести десятых земной, уменьшилась еще наполовину. Паола забралась на подвесную койку, поджала ноги. Она знала, что ничего страшного нет, что Симона напевает себе за пультом и ничего не боится, и Ада ничего не боится, и Ираида Васильевна боится только потому, что она всегда за всех боится, но внизу, в машинно-кибернетической, рычало, и ноги невольно подбирались куда-нибудь подальше от этого низа.
Паола подняла руку к книжной полке, не глядя вытянула из зажима алый томик Тагора. И книга раскрылась сама на сотни раз читанном и перечитанном месте:
«О мама, юный принц мимо нашего дома проскачет — как же могу я быть в это утро прилежной?
Покажи, как мне волосы заплести, подскажи мне, какие одежды надеть.
Отчего на меня смотришь так удивленно ты, мама?
Да, я знаю, не блеснет его быстрый взгляд на моем окне; я знаю, во мгновенье ока он умчится из глаз моих; только флейты гаснущий напев долетит ко мне, всхлипнув, издалека.
Но юный принц мимо нашего дома проскачет, и свой лучший наряд я надену на это мгновенье…»
Страха уже не было, а было повторяющееся каждый раз ожидание какого-то чуда, вызванного, как заклинанием, древней песней о несбыточной — да никогда и не бывшей на Земле — любви.
«О мама, юный принц мимо нашего дома промчался, и утренним солнцем сверкала его колесница.
Я откинула с лица своего покрывало, я сорвала с себя рубиновое ожерелье и бросила на пути его.
Отчего на меня смотришь так удивленно ты, мама?