— А я вас все равно дожму! Не я буду, если на «гэтэшке» не поеду. В гробу я вндел — молоко им возить! И еще, если не знаете, Павел Данилович, так знайте: жадный я.
— Кто? Ты? — удивился Пилипенко.
— Ага! Десять процентов льготных на вахтовом платят? Платят. Ну, я их и не уступлю! — кричал Завьялов уже на бегу к вертолету. — Мне старикам надо монету-у-у…
На склоне дня вертолет последний раз шел из поселка в тайгу. В грохоте и вибрации у Завьялова поначалу сильно щекотало нос, однако он приник к окошку и не отрывал взгляда от зеленой солнечной земли, податливо плывущей внизу и несущей на кронах сосен четкую, подвижную тень вертолета… Нет, Завьялов не узнавал с воздуха тайгу, как ни старался. Потому что пилоты держались в стороне от лежневки, вели машину своим, им одним ведомым курсом, и Павел в огорчении играл желваками, пока вскоре все же не высмотрел знакомый куст скважин, людей и, главное, водовозку. Он тотчас вскочил и прокричал пилотам, что эту водовозку он лично еще с утра организовал, что запросто мобилизовал человека, чтобы подогнал ее от буровой вышки, а как же?!
Летчики заулыбались, закивали, второй пилот даже хлопнул единственного пассажира по плечу. А через считанные минуты — после снижения и посадки — Завьялов узнал: в тайге случилась беда. Увидев лежавшего на земле Бочинина, Павел отстранил от него людей, в первую очередь Нину и Савельева, и потребовал, чтобы Мишу поместили ему на спину, что по-другому того не втащить в вертолет, и никого уже не видел перед собой, никого не слышал.
Уже потом, в вертолете, потный, взволнованный, пояснил Бочинину:
— Знаешь, кто я такой?
— Кто? — слабо отозвался Бочинин.
— Последнее трепло!.. Н-натуральное!
А на остановке в поселке Завьялов все порывался сопровождать Бочинина в город, но пришла фельдшерица, и он отступился. Объявил, что теперь до полной распутицы из вахтового никуда не тронется, и это даже к лучшему, что Мишу без него в город доставят, а его дело теперь — «гэтэшка»!
13
Над таежным вахтовым поселком стояла белая ночь, и после ужина умытый, принарядившийся народ коротал время около реки, возле коттеджей, у общежития.
Нина сначала ходила вдоль коттеджей с Ритой, а потом пошла к реке с Завьяловым. Говорила:
— Знаешь, поеду в базовый, поеду!
— Я-то останусь.
— Понимаешь, Паш… Что-то у меня не так. Много себе позволила.
— Воркуешь? Или в самом деле?
— Так… Вообще.
— Даешь… Ну что ты такого позволила? Водку, что ли, пьешь? Гуляешь с мужиками? Вкалываешь все время и вкалываешь. А здесь, Нин, если не вкалывать, невозможно будет.
— Что ж, по-твоему, и влюбиться нельзя?
— Почему? Только при себе держать надо это дело.
— Что за теория новая такая? Я что-то первый раз слышу.
— Как сказать? Условия наши — тяжелые. Чуть баловство какое… Или вообще — нервы распустишь, накладки всякие пойдут.
— Паш, откуда ты знаешь?
— Ну как откуда? Что я, вчера родился, что ли? Вот Бочинина вертолет в город повез… Так Миша как поставил? Любовь с Лидой только в городе крутил. А тут, Нин, как фронт… Если я себе позволю, ты позволишь, там — орсовские девчата позволят… Что из этого будет?
— Не знала, что такой монах.
— Почему это я монах?
— Не знаю — почему… В чем-то ты, конечно, прав. В чем-то прав! Молодец! Считай, я тебе еще больше обязана… Что молчишь? Ну, скажи что-нибудь. Ты же еще утром предупреждал: поговорить надо.
— В городе поговорим. Ты езжай, езжай. Не убежит! Еще вместе в город слетаем. Я-то думал, с тобой поедем, а сегодня решил: пока этого «гэтэшку» не оседлаю, не поеду.
— Может быть, и мне не ехать?
— Поезжай. Отдохнешь, в кино сходишь, по магазинам… Айда вон к тайге поближе. Не надоела тайга еще?
— Не надоела.
— Вот это самое главное.
— Паш, а можно, придем в тайгу и я поплачу… Можно? Последний раз отплачу уже — и все.
— Да куда мы с тобой в таких корочках придем-то? Там же не ступишь, кругом болота. Там тебе и плакать-то негде.
— Видела я чудиков… Но таких, как ты, еще не встречала!
— И то ладненько… А с чего тебе плакать-то?
…Шла, бежала, раскатывалась по снежному насту девчонка-подросток, волосы распустились из-под шапки, из глаз ветер выбивал слезу, горячий ток скорости захлестывал тело — и не было в ней оглядки, охранения себя, никакой не было трезвости, и она поплатилась: падением, скольжением на боку; тупым и сильным ударом о забор сотрясло ее, скрутило; она впервые почувствовала немочь, унижение, страх… «Измордовалась вся!»— ахнула мать, наклоняясь над ней. И через годы напомнила: «С малолетства безрассудная! Куда ж ты тратишь себя?!»