Высокий, плечистый, он оглядывал ее лукавыми, теплыми глазами, стоял, чуть отставляя длинные клешневатые руки — в них, незанятых, таилась невостребованная до поры сила, и весь он будто что-то обещал, сулил собою, но сулил ненавязчиво, даже как бы с ленцой… Этот его приезд, слова, этот смех оглушили ее, а потом вызвали острое, тревожное внимание. А ведь они еще даже не представились друг другу. Лишь когда она пообедала, он сказал: «Родион, помощник бурового мастера. В базовом живу, возле клуба строителей. Если будете в тех краях, спросите Савельева, меня там каждая собака знает…»
Утро вышло холодное. Свирепый низовой ветер забирался под куртку и свитер, колол лицо, выбивал слезу. Утром народ приоделся всерьез, а Завьялов, хлопотавший возле машины перед выездом в тайгу, накинул черный тулуп. Тонколицый, по- мальчишески суровый, с непокрытой головой, он вдруг расплылся в улыбке, увидев Нину.
— Ну ты скажи, Нин, — говорил он совсем другим, чем вчера, голосом, добродушно-приветливым, радостным, — в этой Сибири вьюга смешала… землю с небом!
Да, плывущие болота грозили поставить на прикол завьяловский ГАЗ, уже пригнали на вахтовый вездеход, чтобы он еще какое-то время до полной распутицы доставлял рабочих на дожимную станцию, на кусты скважин, на нитку коллектора, а Паше предстояло возвращаться в город и… развозить от орса молоко по детсадам, и он радовался тому, что задерживался, словцо забыв, как вчера сокрушался, горевал, как уговаривал: «Нина, поедем на пару. Поработаешь в товарном парке, а к зиме — опять сюда…» Ловкий, даже в чем-то изящный, Завьялов сломал ветку, на манер кинжала взял в зубы и показал свой дурашливый номер: будто он кавказец и танцует лезгинку. Но при этом вместо тонких, чулочно-мягких танцевальных сапожек на нем были такие грубые сапоги-болотники, что Нина засмеялась, сказав:
— Иди к бесу! — и полезла в кабину, пользуясь правом одной-единственной женщины, едущей сегодня в тайгу.
Вахта почти в полном составе топталась около машины. Ждали Бочинина, старшего инженера-технолога, который каждую свободную минуту проводил возле рации, ибо в базовом городе буквально с часу на час должна была родить ему сына жена Лида, вместо которой на скважине теперь работала она, Нина Никитина. Бочинин, полуодетый бежал от конторы, закладывая в планшет какие-то бумаги, которые сыпались из рук и падали в грязь. Михаил собирал их, бранясь на ходу. Нине было досадно за него, и она позвала:
— Мишенька, солнышко мое, лезь сюда.
— Ну, погодка! — пыхтел Бочинин, усаживаясь рядом и обдавая ее запахом лосьона.
— А ты в одном только свитере… Паша, — повернулась Нина к Завьялову, — возле его коттеджа остановишься? Пускай что-нибудь оденет.
Завьялов кивнул и, подождав, пока закончится дробный грохот в кузове, крытом брезентом, проверив, все ли поместились, тронул машину. Выруливая, достиг кособокого коттеджа, притормозил, и так стояли две-три минуты, пока Михаил бегал за одеждой. Молчали. И все-таки в конце краткой этой стоянки Завьялов не выдержал:
— Поговорить надо.
— Поговорим, — согласилась Нина.
На лежневку выезжали трудно, увязая в песке, кренясь. Небо над тайгой держалось низкое, сизое, напитанное влагой, а в тайге было заметно темней. Потом Нина ощутила круглые спины бревен, которые уминал ГАЗ, потом бревна запрыгали под колесами.
— Начинается, — сказал Бочинин, а Завьялов, крутя баранку, добавил:
— То ли еще будет!
Нина тихо рассмеялась, откидываясь на сиденье. Ей было хорошо. Хорошо, может быть, как никогда. Чувство раскрепощенности, полной свободы от той силы, которая связывала ее, прочно вселилось в нее, и она готова была обнять весь мир — и этот, таежный, и свой прежний, где она жила, работая на химкомбинате…