Выбрать главу

Мама считала, что ее городские манеры служат примером для всего графства, но в действительности над ними просто смеялись. Ее манерная семенящая походка высмеивалась и передразнивалась каждым шутником в деревне.

Наше торжественное посещение приходской церкви во главе с высокомерно выступающей мамой и с Гарри, по-утиному переваливающимся за ней, заставляли меня буквально сгорать от стыда. Я успокаивалась, только когда мы достигали нашей скамьи, и в то время, когда мама и Гарри начинали истово молиться, совала руку в папин карман и принималась перебирать находившиеся там сокровища. Складной ножик отца, его носовой платок, колосок пшеницы или кусочек горного хрусталя, специально припасенный для этого случая, казались мне более важными, чем святое причастие, и более реальными, чем катехизис.

Когда после воскресной службы мы с папой спешили на церковный двор узнать деревенские новости, мама и Гарри торопливо пробирались к коляске, боясь инфекций и стесняясь неуклюжих деревенских шуток.

Мама пыталась приблизиться к деревенской жизни, но ей не удавалось чувствовать себя естественно с людьми. Когда она интересовалась их здоровьем или спрашивала об их детях, это выглядело чрезвычайно принужденно, как будто ей не было до этого никакого дела (а это в действительности обстояло именно так) или она считала их жизнь не заслуживающей внимания (что тоже было правдой). Поэтому, должно быть, в ответ несчастные поселяне бормотали что-то невнятное, как идиоты, а их жены глупо теребили в руках передники и молчали.

— Я совершенно не понимаю, что вы в них находите, — томно жаловалась мама после очередной своей неудачной попытки. — Они такие неотесанные.

Они действительно были неотесанными. Но не в том смысле, который придавала этим словам мама. Просто они говорили то, что думали, и поступали в соответствии со своими желаниями. Конечно, в ее присутствии они становились неловкими и косноязычными. А что бы вы ответили леди, которая, сидя в коляске, с высокомерным видом расспрашивает вас о том, что вы подавали мужу вчера на обед? Каждому было ясно, что ей нет до этого никакого дела. А больше всего их забавляло то, что, задав по наивности такой же вопрос, например, жене самого удачливого браконьера, она рисковала получить правдивый ответ: «Одного из ваших фазанов, миледи».

Конечно, папа все это понимал. Но есть вещи, которые нельзя объяснить. Мама и Гарри жили в мире слов. Они прочитывали огромные горы книг, присылаемых им из Лондона. Мама писала длинные подробные письма своим сестрам и братьям в Кембридж и Лондон, тетушке в Бристоль. Она исписывала целые страницы сплетнями, болтовней, стихами и даже словами из песен, которые надлежало выучить.

Папа же и я жили в мире, где слова значили очень мало. Когда надвигающаяся буря могла помешать сенокосу, мы оба чувствовали себя как на иголках, и достаточно было одного кивка, чтобы один из нас отправлялся в одну сторону, а другой — в другую, чтобы предупредить людей об опасности. Меня не приходилось учить некоторым вещам, я знала их еще до рождения, потому что я родилась и воспитывалась в Вайдекре.

Что же касается остального мира, то он едва ли занимал наши мысли. Когда мама, держа в руках письмо, появлялась в комнате и, обращаясь к отцу, произносила: «Представь…» — он только кивал и отвечал: «Представляю». Интерес пробуждался в нем, лишь когда речь заходила о ценах на шерсть или пшеницу.

Конечно, мы навещали многие семьи графства. Зимой мама с папой посещали балы, а нас с Гарри всегда возили на детские праздники в соседские семьи: к Хаверингам в Хаверинг-холл — это поместье находилось в десяти милях к западу от Вайдекра, — и к де Курси в Чичестер. Но это были лишь эпизоды, корни нашей жизни уходили глубоко в землю Вайдекра, и главные ее события проходили в стенах Вайдекрского парка.

После дня, проведенного в седле или на пахоте, папа ничего так не любил, как выкурить сигару в розовом саду, вечерком, когда в жемчужном небе зажигались звезды, а в воздухе скользили летучие мыши. В это время мама со вздохом отворачивалась от окна и садилась писать длинные письма в Лондон. Даже мои детские глаза видели, что она глубоко несчастна. Но власть сквайра и его земли крепко держала ее.

То, что она тяготилась одиночеством, проявлялось лишь в ее пространных письмах, а также в ее разногласиях с отцом, которые не приносили ни побед, ни поражений, а просто выливались в постоянное недовольство.

Бедная женщина! Она не имела никакой власти в доме. Ни над хозяйственными деньгами, которые дворецкий или повара отдавали прямо отцу, ни над расходами на собственные туалеты, которые оплачивались самим отцом. Только раз в несколько месяцев она получала несколько фунтов на карманные расходы: на церковный сбор, на благотворительность, на коробку сластей. Но даже эти ничтожные суммы зависели от ее поведения: однажды, когда она позволила себе слишком резко поговорить с отцом, эти денежные подарки странным образом прекратились. Даже спустя семь лет эта обида настолько жгла маму, что она не выдержала и поделилась ею со мной.

Но меня это нисколько не беспокоило. Я была папиной дочкой. Может быть, именно поэтому мама безумно любила своего белокурого сына, отвечавшего ей взаимностью, а меня вновь и вновь пыталась отучить от верховой езды и приохотить к гостиной, которая, по ее мнению, была единственным подходящим для девочки местом, независимо от ее склонностей.

— Почему бы тебе не остаться сегодня дома, Беатрис? — спросила она меня однажды за завтраком.

Папа только что поел и уже ушел, а она с отвращением отвернулась от его тарелки с дочиста обглоданной громадной костью и огрызками хлеба.

— Я поеду с папой, — пробормотала я с набитым ртом, успев откусить недюжинный кусок мяса.

— Я знаю, что ты собиралась ехать, — резко возразила она, — но прошу тебя остаться дома. Побудь сегодня со мной. Я хочу нарвать в саду цветов, а ты могла бы расставить их в вазы. А после полудня мы поедем на прогулку. Или заедем к Хаверингам. Тебе будет приятно поболтать с Селией, ты ведь так ее любишь.

— Извини, мама. — Я была упряма, насколько может быть упрямо семилетнее дитя. — Но я обещала папе пересчитать овец на выгонах, и это займет у меня весь день. С утра я поеду на западные пастбища и вернусь домой только к обеду. А потом до вечера я пробуду на восточных пастбищах.

В ответ мама поджала губы и опустила глаза. Но я не обратила внимания на ее раздражение и удивилась, услышав в ее тоне боль и обиду:

— Беатрис, я не могу понять, что с тобой происходит. Раз за разом я прошу тебя провести со мной дома хотя бы полдня, и постоянно у тебя находится что-нибудь более важное. Меня это, в конце концов, просто обижает. К тому же молодой леди не подобает скакать одной, без сопровождающих.

Я застыла от удивления, и вилка с куском ветчины тоже замерла на полпути.

— Ты удивлена, Беатрис? — гневно продолжала мама. — Но в нормальной семье тебе не пришло бы в голову с утра до вечера носиться верхом по полям. Но вы с отцом помешаны на лошадях. Больше я этого не потерплю.

Я испугалась. Настойчивый мамин протест против моих ежедневных прогулок мог означать только возврат к жалким занятиям, приличествующим молодой леди. Для меня это стало бы пыткой.

В холле раздался голос отца, и дверь резко распахнулась.

— Ты все еще ешь? — прогремел он. — Кто тянет с завтраком, тот опаздывает на поле. Тебе сегодня надо многое успеть сделать. Поторопись.

Я не знала, что отвечать, и взглянула на маму. Она молчала. И тут я разгадала ее игру. Она поставила меня в трудное положение. Пойди я с отцом, я бы тем самым выразила ей открытое неповиновение. А ослушайся я отца, еще неизвестно, какой оборот приняло бы дело. Я решилась.

— Мама говорит, что сегодня мне нужно остаться дома, — сказала я невинным голосом.