— Ну это как раз просто, — хмыкнул Ромашкин. — Вот, к примеру, у каждого из нас есть какая-то проблема. Ты, Дорожкин, испытываешь интернетный голод и тоску от безделья, я… впрочем, неважно. На наши проблемы всем наплевать, поэтому они не общие, а частные. Но если не в духе случайно окажется Марк, проблема у нас будет общая. Огорчится по какому-нибудь поводу Адольфыч, зацепит уже и Содомского, и Марго. А если, к примеру, накроется турбина на плотине? Всем мало не покажется. Глобально надо мыслить, Дорожкин. Понял?
— Понял, — кивнул Дорожкин, хотя не понял ничего. Но интернетный голод он и в самом деле испытывал. На почте, куда он наведался в первый же обеденный перерыв и откуда сделал бодрый звонок матушке, имелся выход в Интернет, но на допотопном компьютере висела табличка «интернетчик заболел», и все попытки Дорожкина объяснить дородной телеграфистке Марии, что он не нуждается в услугах интернетчика, не вызвали у нее ничего, кроме раздраженного недоумения. Нельзя сказать, что Дорожкин так уж мечтал пробежаться по скучающим в браузере его ноута закладкам, но о том, что происходит в мире, он привык узнавать из Интернета, тем более что положительно все телевизоры в городе демонстрировали странную избирательность к развлекательным и официозным каналам.
— Тут ведь как, — продолжал Ромашкин, выруливая на улицу Николая-угодника и поворачивая к городскому стадиону, — если бы институт занимался чем-то простым и понятным, какого лешего он вообще был бы нужен? Понятное понятно и без института. Всякий институт полезен именно тогда, когда он разбирается в непонятном.
— И не дай бог, разберется, — продолжил размышления Ромашкина Дорожкин. — Едва понятное станет понятным, институт надо немедленно закрывать.
— Именно так, — кивнул Ромашкин, скатываясь с горы и огибая трибуны стадиона. — Или перепрофилировать. Хотя у меня есть подозрение, что некоторые институты занимаются как раз тем, что превращают в непонятное — понятное. Вот. Смотри. Озеро Святое.
Дорожкин слез с велосипеда и подошел к глинистому берегу. Вдоль серого пласта воды рос ивняк, метрах в четырехстах на противоположном берегу озера вставал лес, но ни с той стороны, ни с этой никакой святости не чувствовалось.
— Вот, — махнул рукой вправо Ромашкин. — Там в озеро впадает река Малая Сестра, а вон там, слева, запруда и подстанция. Весь город питает. Ну конечно, в аварийном режиме, хотя я не электрик. А так-то река потом уходит к болотам, дальше впадает в Ламу, Лама в Шошу, Шоша в Волгу, а Волга в Каспийское море. По крайней мере, так мне рассказывали.
— Так это не озеро, а водохранилище, — догадался Дорожкин.
— Озеро, — отрезал Ромашкин.
— А почему же тогда Святое? — не понял Дорожкин.
— Назвали так, — снова начал седлать велосипед Ромашкин. — Имя красит предмет. Назвали бы Болотным, воняло бы тут сейчас. А вот назвали Святым — насчет святости не скажу, а легкий трепет чувствуется.
Легкий, а местами даже весьма ощутимый, трепет Дорожкина не оставлял весь месяц. И не только потому, что в трепет его вводили горожане, скорее подозрительность Дорожкина к горожанам обострялась внутренним трепетом. Весь город в целом, при всей его внешней обыденности и простоте, не от безделья Дорожкина, а сам по себе казался занозой в голове. Так, словно, подойдя к краю этой самой простоты, он обнаруживал, что изрядный кусок земли вместе с городом, озером, рекой, деревней за рекой, промзоной и окружающим город лесом висит в воздухе, а уже где-то внизу идет действительно нормальная и заурядная жизнь. Это ощущение жило в Дорожкине постоянно, и объяснений ему он не находил, разве только черпал объяснения в собственной мнительности и впечатлительности. К тому же Дорожкина изводили шорохи. Он их слышал постоянно: то за спиной, когда шел утром на работу, то в спальне, когда сидел в библиотеке, или в библиотеке, когда устраивался в постели, то вовсе за закрытыми окнами. Вдобавок, о чем он стеснялся пожаловаться даже Ромашкину, в его замечательной ванной время от времени, если не сказать ежедневно, вынуждая Дорожкина принимать водные процедуры в трусах, появлялась подозрительная старуха, которая с разными интонациями, но неизменно повторяла примерно одно и то же — что-нибудь о сосунке, недотыкомке или столичном обалдуе с рязанскими корнями.
Но главной, на самом деле самой главной подлинной причиной трепета Дорожкина была Маргарита. Она просто-напросто излучала непереносимую сексуальность. Каждое движение ее гибкого, идеально сложенного тела приводило Дорожкина в состояние ступора, и дар речи к нему возвращался не раньше чем через минут пять после того, как она садилась напротив своего подопечного и замирала, небрежно поправив волосы и бросив Дорожкину выжидательное — «Ну?». Впрочем, говорил, а точнее сказать, нес Дорожкин в таких случаях всякую ерунду, что вызывало на лице Маргариты презрительную усмешку, отчего временная способность к словоизвержению покидала Дорожкина окончательно. Но самым неприятным оставалось то, что, по словам Ромашкина, это самое «Ну» означало в устах Маргариты высшую степень презрения, и, пока Дорожкин не услышал «Ну-ну», он мог считать себя существом самой бесполезной породы и бестолковой сущности.