— Нет, — честно признался Дорожкин.
— Тебя за какие доблести инспектором-то зачислили, убогий? — подняла брови старуха.
— Ну так это… — совсем растерялся Дорожкин. — Нимб разглядел, на какой-то… морок, что ли, не поддался. И на щелчки тоже.
— И все? — прищурилась старуха.
— И все, — кивнул Дорожкин. — Ну характеристики еще на меня собирали. Сказали, что подхожу.
— Кто сказал-то? — поджала губы Марфа.
— Адольфыч, — ответил Дорожкин.
— Адольфыч, значит, иглу в колено, — зло пробормотала старуха и щелкнула сразу двумя пальцами перед носом Дорожкина. — Ладно, о том не мое дело, но раз уж ты ко мне пришел, выходит, без меня не срастется. Ты, конечно, по-всякому должен был обделаться, да обделанным домой бежать, когда я тут на тебя руками махала. Будь уверен, Вестибюль уже тебя с дезодорантами и мылом в участке дожидается, но так не всегда и необделанностью гордиться следует. Все до тебя обделывались. Ну… — лицо старухи вдруг сделалось недобрым, землисто-серым, — или почти все. Только ведь когда черед в одном шаге рушится, вся походка кувырком идет…
— Не получается, — с трудом разомкнул губы Дорожкин, хотя чувствовал, что склеены они накрепко, только что клея язык не чувствовал. — Может, я и не то вижу или не вижу того, что надо, так я и на слух, кажется, мало что соображаю. Я так понял, что меня на зуб к вам послали? Кто-то вложил листок в папку, и вот я здесь. Это как испытание? Эта… как ее… инициация?
— Это еще неизвестно, кто непонятней говорит, — вытаращила глаза старуха и снова принялась щелкать пальцами, не сводя удивленного взгляда с Дорожкина. — Ин… инициация, растудыть ее. А ну-ка скажи что-нибудь?
— Например? — уже легче разомкнул губы Дорожкин, хотя как раз теперь вкус клея почувствовал.
— Ведьмы, лешаки в предках были? — Старуха отошла на шаг, скрестила руки под тяжелой грудью, поочередно прикусила сначала верхнюю, потом нижнюю губу. — А может, кто и посерьезней? Хотя что мне посерьезней, я сама посерьезней. Ну что молчишь?
— Не знаю, — признался Дорожкин. — Бабушка врачевала деревенских, но не заговаривала ничего, так, молитвы читала. Да и что там за врачевание? Мед, прополис, подорожник, зверобой, мать-и-мачеха. Каждый так может. А так-то… А вы что же, верите в ведьм да в лешаков?
— Верю? — удивилась старуха и растерянно опустилась рядом с Дорожкиным. — А ты веришь? Скажи, парень, вот ты в траву веришь? А в небо над головой веришь? А в камень? В камень, из которого дом твой сложен, веришь?
— А что в них верить-то? — пожал плечами Дорожкин. — Трава, небо, камень. Они же есть. Верят в то, чего… как бы нет.
— Вот! — погрозила Дорожкину пальцем старуха. — Так и ведьмы… Как трава. Чего в них верить-то? Их… косить надо.
Глаза ее вдруг загорелись, из глотки раздался почти мужицкий хохоток, старуха шагнула к воротам коровника и рванула на себя створку. Корова стояла там, где и положено ей было стоять. Вздымала дыханием бархатистый рыжий бок, блестела сопливыми розовыми ноздрями, косила коричневым глазом, а у ее ног барахтался в коровьем лепехе маленький всклоченный человечек. Пытался встать, но и ножки, и ручки его подламывались, словно не было в них ни силы, ни точности.
— Никодимыч! — всплеснула руками Марфа. — Никак ты опять?
— Я, — жалобно проблеял маленький мужичок, ростом поменьше самого Фим Фимыча.
— Ты ж пять лет не попадался, сердечный, — уже знакомо уперла руки в бока старуха. — Или я тебя плохо учила? Зачем корову-то смаргивал? Здесь не мог отдоить? Сколько сцеживал-то?
— Прости дурака, — продолжал барахтаться мужичок. — Что я сцеживал-то? Хозяину кружку цельного парного, с тебя ж не убыло бы? А смаргивал вынужденно. Тут у тебя попробуй сцеди, каждая веревка на наговоре, того и гляди захлестнет.
— Вот я не догадалась коровку-то заговорить, — покачала головой старуха.
— Так от наговора молоко-то киснет, — расплылся в улыбке перемазанный навозом мужичок.
— И это знаешь, — качнулась с носок на пятки старуха. — И что же мне теперь с тобой делать? Опять плетьми учить?
— Не надо плетьми, — захныкал мужичок. — Больно злые у тебя плети, матушка.
— Уж какие есть, — развела руками старуха. — Ладно, я, конечно, понимаю, что ты, Никодимыч, не от озорства, а от лени корову вымаргивал. Мог бы и ножками до моей калитки добежать, не отказала бы. А теперь не обессудь. Хотя…