Небо над окраиной Кузьминска сияло звездами. Помаргивала, разворачивая вокруг себя ковш Большой Медведицы, Полярная звезда, мерцала пойманными в отражение искрами ленточка реки, колебались редкие огоньки в деревенских домах, а за ними темной непроглядной пеленой стоял лес.
— Ерунда, — пробормотал Дорожкин. — Все эти секреты, все эти тайны, газ радон, дырки в земной коре, все без исключения, все — ерунда. И моя неподвластность этим идиотским щелчкам — тоже ерунда. Или не ерунда? Ведь обожгла же как-то меня холодом Марфа и рот почти сумела мне запечатать, а уж глаза-то точно отвела. Ага, отвела… Нужно быть полным идиотом, чтобы поверить в пропажу коровы, в это верчение какого-то… банника в коровьем навозе. Гипноз. Внушение. А может…
Он прошлепал босыми ногами в коридор, прислушался к тихому гудению в кухне стиральной машины и подхватил с вешалки ветровку. Вернулся в спальню, расстегнул клапан, вытащил пачку тысячных, ущипнул себя за запястье и только после этого пересчитал бумажки. Нет, пятьдесят тысяч были на месте. Конечно, если он вообще мог доверять собственным чувствам — зрению, осязанию, слуху, обонянию. И этот надоедливый запах мяты… Тянет-то со стороны теплиц. Зачем они ее выращивают? Ну ладно Фим Фимыч ее в чай добавляет… А весь город? Или все-таки ничего этого нет, потому что просто не может быть?
Дорожкин бросил деньги на письменный стол, покосился на белую папку, опустился на край кровати, посмотрел на едва различимую в сумраке спальни беговую дорожку. Полотенце выделялось на ней светлым штрихом.
Но если все это мираж, видение, обман чувств, значит, нет и того самого светлого, что он никак не может вспомнить? Так, может быть, пусть лучше все это будет на самом деле, лишь бы было забытое светлое, что согревает его даже в беспамятстве? А что он будет делать, когда вспомнит? Вернется в Москву? А может быть, только там он и может вспомнить? Стоп. Впервые он почувствовал утраченное воспоминание, когда рассматривал нимб над головой этой самой Лизки Улановой. Так, может быть, его воспоминание как-то связано именно с Кузьминском? Но так ведь он не был никогда не только в самом Кузьминске, вовсе никуда не выбирался севернее Москвы. Сколько собирался доехать до Питера, чтобы погулять хоть по Невскому, и то не срослось…
Откуда-то издалека послышался протяжный, леденящий кожу вой, в деревне загавкали собаки, и тут же что-то завозилось, заскрежетало за окном. Дорожкин снова поднялся и точно так же, как он делал в юности, когда заставлял себя, возвращаясь с дискотеки затемно из поселка, идти через непроглядную темень леса, а не в обход луговиной только потому, что именно ночной лес вызывал у него панический ужас, подошел к окну и потянул за шпингалет. Запахи и звуки дикого леса ворвались в квартиру лавиной. Перед глазами замелькали какие-то тени, крылья неразличимых тварей зашелестели над срезом крыши, и рядом, в каких-то метрах, послышался каменный скрежет. Чувствуя, как холод заставляет шевелиться волосы на затылке, Дорожкин выглянул из окна и повернул голову. Половина луны висела над крышей соседнего дома, но что-то было не так на стене. Он потер глаза и застыл. Вырезанная из камня морда, которая торчала из стены через два окна от него, выглядела теперь как-то иначе. Он не мог разглядеть точно, тени скрывали очертания, но он больше не видел силуэта оскаленной пасти. Морда словно была повернута в его сторону. Дорожкин наморщил лоб, хмыкнул пришедшему в голову предположению и уже хотел закрыть окно, но в то же мгновение со стороны леса снова донесся истошный вой. Теперь он был яснее и отчетливее, и деревенские собаки ответили на него уже не гавканьем, а поскуливанием, и все каменные морды на доме, которые, как мгновенно понял Дорожкин, только что смотрели на него, разом повернулись в сторону леса и заскрежетали клыками.
Он проснулся позднее обычного. Не вскочил, не побежал в ванную, чтобы побрызгать в лицо холодной водой и, вполне уже придя в себя, потоптать беговую дорожку, представляя, как будет смывать липкий пот струями теплой воды. Нет. Он лежал и вспоминал, но не светлое и теплое, которое не мог вспомнить, а колючее и больное, которое сам старался до сего дня забыть изо всех сил. Оно вернулось ночью, когда он понял, что каменные чудовища на стенах кажутся ему живыми. Вернулось на мгновение, но вместе с тем дало понять, что никуда и не исчезало. Он осознал это не сразу, сначала окаменел от ужаса, потом очнулся, закрыл окно и лег в постель, понимая, что рано или поздно придется делать выбор между собственным сумасшествием и реальностью невозможного, иначе и то и другое настигнет его одновременно. Он лег в постель и постарался представить что-то приятное. Например, запах свежескошенной травы, мамку, которая стоит на верхушке растущего на глазах стожка, батю, подхватывающего и отправляющего ей на верхотуру пласты сена, но вместо этого пришло другое. Колючее и больное. То самое, которое он почувствовал в начале мая, когда летом еще и не пахло и весна только-только разобралась с остатками снега.