Разговор этот происходил после дивно проведенного воскресного дня: один сослуживец Капки, давно эмигрировавший поляк, сотрудник ЮНЕСКО, великолепно говоривший по-русски, пригласил нас «отойти душой от ночных кошмаров» и прокатиться в Сенлис и Компьень.
Судя по прессе, волнения охватили и провинцию, но стоило чуть отъехать от Парижа, и ничто уже не напоминало ни о бурной жизни Латинского квартала, ни вообще о какой бы то ни было политике — с любым знаком. Очаровательные городки и селеньица, которые мы проезжали, были украшены живыми и бумажными цветами, ярко разрисованными куклами, воздушными шарами: праздновался День Матери. Повсюду играли любительские оркестры, на площадях танцевали нарядно одетые люди, шли соревнования по стрельбе из лука. Созерцание этой воскресной жизни возвращало душевный покой и надежду на то, что все же не весь мир еще обезумел.
По дороге завтракали в крохотном домашнем пансионе, гордо названном отелем и рестораном. В первом этаже уютного домика размещался магазинчик и два аккуратно накрытых стола для проезжающих гостей, во втором — покои хозяев, в мансарде — комнаты для путников, которые захотели бы переночевать. Типичная семья мелкого буржуа, который, по Сартру, почему-то должен был стать «жертвой буржуазии». Ни добродушный толстяк-хозяин, наслаждавшийся на террасе лучами нежаркого солнца, ни его жена на жертвы не походили. Ни в каком смысле.
Хозяйка подала дивный кофе со сливками и свежими круасанами, потом — совсем по-простецки — сама присела за столик. Вздохнула: сын-студент в Париже, вот уже второй уик-энд подряд он не приехал домой и даже не позвонил. «Тихий, застенчивый мальчик, — сказала она, показав его фото в рамке, прикрепленное к стене. — Всегда был заботливым сыном. Неужели он там воюет? Зачем и за что?» Могли ли мы ей ответить? Впрочем, никакого ответа она, разумеется, не ждала.
Теперь каждый вечер на Сен-Мишеле я невольно вглядывался в лица молодых инсургентов, словно пытаясь отыскать того «мальчика». Задача была заведомо неисполнимой, но — и это главное — почта все они мне стали казаться «застенчивыми и тихими», в которых какая-то безумная сила пробудила дьявольские инстинкты. Рубить и валить на бульваре уже было нечего, но баррикадный материал непостижимым образом находился всегда, а бессмысленные баталии, похожие одна на другую, изрядно уже надоели. Де Голль улетел в Баден-Баден — там были расквартированы французские войска, и в Париже с часу на час ждали нового поворота событий.
Я заехал за Капкой в ЮНЕСКО и встретил у входа болгарского постпреда Любомира Драмалиева вместе с советским — Вадимом Собакиным. Они спешили в наше посольство: там давали прием по случаю отъезда какого-то дипломата. Собакин очень настойчиво звал нас с собой. Довод: «Мы не приглашены» — он отвергал: «Вы же со мной!». Хватило сил уклониться: кто знает, какой товарищ — и о чем — захочет там побеседовать и дать ценные указания? Лучше бы не встречаться: изобилие икры и водки не компенсировали возможных потерь.
Наверно, я зря страховался, но все обошлось к лучшему: мы отправились автостопом к Елисейским полям, там, как сообщало радио, по призыву де Голля уже началась мощная «контрдемонстрация».
Она действительно оказалась очень внушительной: чуть ли не миллион французов, заполнив все пространство от площади Согласия до площади Звезды, подтверждали верность Республике и готовность отстоять ее идеалы. С пением Марсельезы во главе шли министры Мишель Дебре и Андре Мальро, но об их участии я узнал лишь назавтра: когда мы добрались, голова колонны уже приближалась к Триумфальной арке. Зато увидел другое: лица манифестантов.
Самое примитивное: противопоставить их аристократизм и благородство «плебейству» бунтовщиков. Это было бы просто абсурдом, ведь «коммунары», строители и защитники баррикад, относились в своем большинстве к французской интеллигенции и в ее же лице находили поддержку. Нет, отличие состояло в другом: лица демонстрантов на Елисейскиих полях не были искажены злобой, они отличались спокойствием, отсутствием суетливости, аффектации. Никто не имитировал деловитости, прилива бурной энергии — люди просто шли в соблюдавших строгий порядок рядах, самим своим присутствием возвращая душевное равновесие растерявшимся в последние дни парижанам.
Вот ночная запись в моем блокноте — по завершении демонстрации: «Наверно, протестующие (не очень ясно понимаю, против чего конкретно) во многом правы. Не мне судить. Пусть даже они полностью правы. Жить лучше — это естественное стремление любого человека. Но меня отталкивает, угнетает, раздражает их ожесточение. И тем самым их правота. Точнее, не сама правота, а то, каким образом они ее выражают и утверждают».
…Транзисторы в руках прохожих орут во всю: де Голль вернулся в Париж; якобы танки окружили столицу, еще того хлеще — кто-то будто бы видел танки уже вошедшими в город. Слухи ползут, обрастая по дороге новыми подробностями, — правдивыми, правдоподобными, вздорными, чаще всего один нелепее другого. Самый последний — кажется, достоверный: в рядах «защитников» Сорбонны появились «катангийцы» — выходцы из страны, которая тогда называлась Конго-Браззавиль.
Это известие подается как нечто зловещее и вызывает особый страх. Не знаю почему, но я тоже им заражаюсь. Другой слух похож на полуправду, при проверке легковых машин с намалеванными знаками красного креста («добровольная помощь пострадавшим», ее оказывают студенты-медики) в них обнаружено большое количество оружия. «Советского» — с особым значением сообщает мне хозяин моей «меблирашки». «Китайского» — утверждает бармен в ближайшем бистро, где по утрам я пью кофе. Уже легче, раз есть расхождения. И все равно неприятно.
…Город внезапно пустеет. Люди исчезли. Оказалось, объявлено: де Голль выступит с обращением к нации. Все собрались у приемников. Речь длилась семь минут. Я ее не слышал, но кругом только о ней и разговоров. Обещает распустить парламент, провести референдум, назначить новые выборы. Похоже, генерал овладел ситуацией. Как и предсказывал Доминик.
Утомившись от бесцельного шатания по ночным баррикадам и еще больше от их тупикового однообразия, решаю посетить Сорбонну в дневные часы: что-то же там происходит. Нет, ничего особенного. Памятник Монтеню заляпан афишами. Торгуют красными книжечками-цитатниками великого Мао. В дворовых мини-митингах участвуют человек по пятнадцать-двадцать. Множество любопытных слоняется в ожидании событий.
Одно, кажется, начинается. Площадка перед входом в университетскую церковь и ступеньки, к ней ведущие, превращаются в некое подобие сцены. На ней появляется несколько бородатых парней — все, как один, нагишом. Совершеннейшим нагишом…. Одни аплодируют, другие свистят. Перекрывая шум, голый брюнет — самый рослый из всех — возвещает: «Свобода мысли начинается со свободы тела». В толпе улюлюкают и смеются, но все ждут продолжения.
Общество «Долой стыд!» у нас уже было. Не то в семнадцатом, не то в восемнадцатом. Я достаю аппарат и делаю несколько снимков: мизансцена прелестная — голые революционеры под портретами Маркса и Ленина. Миловидная девушка — она восседает рядом на плечах своего кавалера — укоризненно говорит мне:
— Перестаньте, это же стыдно.
— Кому? — стремлюсь я уточнить. — Им или мне?
— Всем нам. И вам в том числе.
Я убираю свой аппарат — снимки сделаны вовремя: несколько молодых людей с повязками «Комитета действия» разгоняют борцов за «свободу тела». Их куда-то ведут — они не сопротивляются. «У нас свобода или у нас нет свободы?» — слышится тот же голос бородатого брюнета. Со спины он почему-то уж не выглядит Апполоном. Конвоиры не отвечают — диспут закончен. Начинается новое шоу: взобравшись на ту же сцену, юные маоисты хором запевают — по-французски! — «Алеет Восток».