С Диной Верни я познакомился незадолго до этого вечера. Ей кто-то сказал, что пребывает сейчас в Париже один «молодой человек» и он может дать полезный совет, как осуществить некую сложную операцию, мыслью о которой она жила уже не один год.
Благодаря многочисленным и подробным публикациям в нашей печати, а тем более благодаря телепередаче, подготовленной Эльдаром Рязановым, не только имя Дины Верни, но и история ее жизни теперь хорошо известны. Так что представлять ее читателю нет ни малейшей нужды. Но в то время, когда я с ней познакомился, о Дине у нас не знал никто, и даже впоследствии журнальная публикация Натальи Кончаловской, слегка приоткрывшей завесу над «тайной» Дины Верни, прошла совершенно незамеченной. При первом знакомстве Дина показалась мне взбалмошной и самоуверенной дамой, готовой идти напролом для достижения намеченной цели, не церемонясь при этом в выборе средств и пренебрегая любыми табу.
Модель и подруга двух великих художников — сначала Аристида Майоля, потом Анри Матисса, — Дина была уже к тому времени французской знаменитостью: она передала безвозмездно городу Парижу свои скульптурные изображения работы Майоля, украсившие собой Тюильри и Версальский парк, заслужив за это орден Почетного Легиона. Ее крохотная галерея на улице Жакоб уже и тогда считалась одной из достопримечательностей французской столицы, а ее домашний музей кукол в квартире на улице Гренель, куда я был допущен на правах нового друга, вскоре стал частью музея Майоля, созданного ею же на средства фонда ее имени, и представил творчество многих художников, ею открытых и пущенных ею в счастливое плавание по морям мирового искусства.
Безошибочно угадывать художественный талант, открывать его и давать ему дорогу — это и стало отличительной чертой Дины Верни, рожденной еще в России, увезенной из нее в раннем детстве, но сохранившей с тех пор и несколько старомодный, но очень приличный русский язык, и тягу к русской культуре — правда, прежде всего, в коммерческом ее выражении. Впрочем, может ли это звучать осудительно? Ведь кроме эстетики, художественные произведения обладают еще и денежной ценностью, и для галерейщиков это вполне узаконенный и очень престижный бизнес. А Дина именно галерейщик и ни за кого другого себя не выдает.
На сей раз объектом ее внимания стал молодой художник, имя которого мне тогда, увы, ничего не говорило. Зато оно очень многое говорило Дине: она не сомневалась в том, что заочно открыла талант первой величины. Имя его теперь известно всему миру: Михаил Шемякин.
Картины, гравюры — не рукопись, передать которую за границу даже и при сверхбдительности Лубянских товарищей не составляло никакого труда. Раскрутить никому не известного художника, сделать его знаменитостью и взвинтить цены на его работы можно лишь в том случае, если он доступен, если каждое новое его произведение может быть показано и предложено для продажи. Вывод отсюда был только один: любой ценой «извлечь» Шемякина из совдепии и привезти в Париж. Но — как?! Вот за такой консультацией и обратилась ко мне Дина Верни. Каким, однако, советом — реальным советом в реально существовавших условиях — я мог ей помочь?
Дина была не из тех, кто отступает перед возникшими трудностями. Напротив, они пробуждали в ней еще больший азарт. Спустя примерно полгода она была уже в Ленинграде, где жил Шемякин, и вызвала меня туда — опять же «для консультаций». Там мы с Мишей и познакомились. Он был хмур, молчалив, сосредоточен, смотрел на меня с недоверием, а на Дину — с надеждой, но и с испугом. Бинты на его могучих руках скрывали ножевые ранения, которые он сам себе нанес, потеряв над собой контроль, — от ярости на отца-полковника, обличавшего сына-антисоветчика в дурном поведении, и на офицеров из «Большого дома», истерзавших его допросами и угрозами. Столь необычная реакция на их домогательства побудила славных чекистов усомниться в его полноценности и запихнуть Мишу в психушку, из которой он только что вышел. Так что и для хмурости, и для подозрений у него были вполне веские основания.
Свою роль в этой афере я понимал плохо — просто Дине была нужна психологическая опора, был нужен человек, с которым она могла бы оперативно обсуждать «ситуацию». В самом худшем случае ей предстояло благополучно вернуться в Париж без желанной добычи, Мише — остаться в прежнем качестве гонимого художника-«пачкуна», а мне — отвечать за связь с вражескими лазутчиками и за соучастие в операции, которую лубянские мастера могли истолковать на привычный для них манер. Дина вела себя вызывающе дерзко, громко декларировала цель своего визита, не чураясь самых сильных и бранных слов для выражения чувств, ее распиравших, и меня призывая вслух разделить их с нею столь же четко и откровенно. Но соскочить с подножки я уже не мог, да, по правде, и не хотел: незаурядная личность молодого художника, ни с одной работой которого я еще не успел познакомиться, вызывала желание поучаствовать как-то в перемене его судьбы.
Это желание лишь укрепилось через несколько дней, когда мы встретились уже в Москве. Дина имела здесь еще несколько встреч с опальными художниками, которым протежировала и на которых делала ставку, и повсюду таскала меня за собой. Выглянув из окна чьей-то квартиры, куда она меня привела, я тотчас заметил двух топтунов, бездарно слонявшихся по тротуару напротив в ожидании вожделенной добычи. На лестнице дома, где жила Лидия Мастеркова, — этажом ниже и этажом выше — дежурили две молодые пары, которые при нашем появлении синхронно принялись обниматься и целоваться с такой театральной страстью, что, несмотря на нешуточность ситуации, я грубо расхохотался им прямо в лицо.
Столь высокое — можно сказать, истерическое — внимание к ее персоне приводило Дину в восторг, меня же вгоняло в тоску. В отчаяние. Но не в страх. Страха больше не было — к нему притерпелись. Втроем мы пошли обедать в ресторан «Новоарбатский». Миша сел рядом с Диной, я напротив: зал просматривался нами в оба конца.
— Сколько наблюдающих вы заметили? — спросил меня Миша.
— Пока одного…
— Наблюдайте внимательно. За трех с моей стороны я вам ручаюсь.
Дина с брезгливостью усмехнулась, сообщив точный адрес, по которому этих «наблюдателей» нам бы следовало послать. Лично я был готов, но они бы меня не послушались, а их возможности послать меня совсем по другому адресу были слишком известны. С таким настроением мы жевали бифштексы, а Дина вслух, хорошо поставленным голосом, презрев наблюдателей и их микрофоны, делилась планами спасения Шемякина от гнусных большевиков. Остановить ее было невозможно, любое возражение или предупреждение распаляло ее еще больше. Я предложил то, что никакой тайной уже не являлось: воспользоваться еврейским происхождением Мишиной жены для эмиграции в Израиль или просто, ничего не утаивая, напрямик ходатайствовать о выезде во Францию «с творческими целями». Если от надоевшего им «пачкуна» хотели избавиться, чекисты охотно должны были бы ухватиться за такую возможность.
И они ухватились! Жена Ребекка и дочь Доротея, будущая художница, уже были в Париже, когда Миша, уезжавший последним, неожиданно нашел меня в моей адвокатской конторе: ему не хватало ста рублей, чтобы заплатить в Шереметьеве за любимую кошку, которую он тоже не хотел оставлять гнусным большевикам. Финансовые проблемы были сразу улажены, и тем же вечером, честно выполняя данное мне обещание, он позвонил из Парижа от Дины, сообщая, что вся семья в сборе и что Динина операция блестяще завершена. Дина тоже взяла трубку:
— Вот так надо работать, плюя на любые барьеры, — победно сказала она. — Если и дальше вы будете во всем сомневаться, боясь малейшего риска, то в жизни ничего не добьетесь. Это говорю вам я, Дина Верни.
Дальнейшее известно: Дину вкус не подвел, Михаил Шемякин стал художником мирового класса. Менее известно другое: спасенный и спасительница в дым разругались уже через несколько месяцев. Предвидеть такой исход было нетрудно.