…Брекер посмотрел на часы, вскочил, засуетился, стал торопливо прощаться. Он поклонился мне издали, я тоже кивнул ему, и он стремительно вышел, не позволив Доминику проводить себя даже до двери.
— Ну как? — спросил Доминик.
Он знал, что одним словом на этот вопрос не ответишь, да и вряд ли вообще ждал ответа. Из окна было видно, как сутулясь Брекер просеменил по двору, как мелькнула его лысина под раскачивающимся на ветру фонарем и как захлопнулись за ним старинные глухие ворота.
Доминик подошел к книжной полке, достал, не роясь, изрядно потрепанный тощий альбом. В сорок втором году в поверженном и униженном Париже его издали какие-то лакействующие доброхоты. Это был панегирик Брекеру — его «возвышенному искусству, славящему красоту, мужество, силу, физическое и моральное здоровье, искусству, разговаривающему с толпой на понятном ей языке». Но кроме «Психеи» с лицом госпожи Борман и «Прометея», удивительно похожего на Альберта Шпеера, здесь был и Брекер времен Монпарнаса — тех времен, когда он боготворил Родена, учился у Майоля, спорил в «Ротонде» или «Куполи» с Пикассо и Леже, одержимо работал на римской вилле Массимо, которая для немца означает то же, что для француза — знаменитая вилла Медичи.
Я смотрел на его «Молитву», на «Молодого поэта», на «Радость жизни», на рисунки — работы молодого художника, отмеченные печатью исканий и очевидной незаурядности. Все это было давно, очень давно — он еще не был обласкан любовью ефрейтора, еще не был растлен деньгами, почестями, декретированной славой, одами рептильных критиков, заказами фюрера и его челяди, еще не занял места, которые «освободили» несломленные Эрнст Барлах и Георг Кольбе, еще не метил в живые классики, чье бессмертие утверждалось не масштабом таланта, а приказом по «имперской палате искусств».
Он тогда еще не был Арно Брекером. А может быть, как раз наоборот: именно тогда и только тогда он им был.
Иллюстрации