Среди очных, между прочим, какое-то время пребывала тоже одна бывшая студентка института внешней торговли, примечательная лишь тем, что была близкой подругой Конона Молодого, вошедшего в историю шпионажа под именем Гордон Лонсдейл. Все, кто их знал по институту, полагали, что они муж и жена. Румяная, приветливая и очень легкая в общении, Варвара Маркина (или Рыжая Вава, как ее звали из-за тутой косы с медным отливом и круглого лица в веснушках) запомнилась мне загадочной улыбкой Джоконды, означавшей, как видно, что ей доступны такие тайны, знать которые заказано нам. Я, конечно, спросил ее о Кононе, не вкладывая в свой вопрос никакой задней мысли, — и она с улыбкой ответила мне, что, окончив институт, Конон получил назначение в Китай, а она вот-вот отправится вслед за ним.
Конон, как стало известно многие годы спустя, пребывал в это время совсем на другом конце планеты. Еще один наш бывший студент, Сева Потерухин, встретил его случайно на римской улице и с восторгом чуть ли не кинулся ему на шею. Конон на безупречном английском громко сообщил Севе, что тот обознался, а потом на чистом русском, с применением непарламентской лексики, шепотом объяснил ему, куда он должен немедленно убираться.
Директором ВИЮНа состоял человек, имя которого юристы того поколения хорошо знали. Иван Терентьевич Голяков впервые «обозначился», когда стал запасным судьей на первом Большом московском процессе (дело Зиновьева—Каменева). Потом из рядового члена военной коллегии, подписавшего сотни расстрельных приговоров, он выросло председателя Верховного суда СССР и, наконец, завершил свой путь на посту директора ВИЮНа. Если бы я писал роман, в котором прообразом моего героя послужил Голяков, я попробовал бы создать сложный и противоречивый портрет человека, в котором безоглядная службистская жестокость, ревностное исполнение любого приказа, даже самого кровожадного, уживались с мягкостью, добродушием, готовностью помочь. И еще — с эрудицией: Голяков был большим книгочеем, обладателем ценнейшей книжной коллекции, автором опубликованных историко-литературных работ.
К сожалению, я должен согласиться с мнением одного из лучших западных знатоков истории советской юстиции, канадского профессора Питера Соломона: «И.Т. Голяков не заслужил того издевательского изображения, которым удостоил его А. И. Солженицын в „Архипелаге ГУЛАГ“». И в самом деле: он был одним из немногих на таком уровне, а, возможно, и просто единственным, который осмелился назвать беззаконие беззаконием и пытался исправить хоть что-то. 3 декабря 1939 года он обратился с письмом к Сталину и Молотову, обращая их внимание на множество «ошибочных приговоров», вынесенных Военной коллегией Верховного суда СССР, и предлагая их «пересмотреть». Сталин на его письмо вообще не ответил, а Молотов предложение Голякова отверг. Тогда Иван Терентьевич стал добиваться «программы-минимум»: он просил разрешить Пленуму Верхсуда дать судам указания «скорректировать» практику по делам об антисоветской агитации. Если бы это предложение было принято, многие были бы реабилитированы еще тогда, а другие вообще избежали бы лагеря. Не разрешили и этого: Вышинский со ссылкой на Молотова сообщил Голякову, что принятие его предложения «нецелесообразно».
В ВИЮНе судьба снова свела меня с Екатериной Абрамовной Флейшиц: она состояла научным сотрудником сектора гражданского права, где я и проходил аспирантуру. Руководил сектором хорошо известный еще дореволюционным юристам профессор Дмитрий Михайлович Генкин, человек незлобивый, ученый средней руки, отличившийся тем, что ко дню своего 80-летия преподнес себе царский подарок: вступил в КПСС. И через неполных два года скончался…
Моим руководителем вызвался быть относительно молодой по тогдашним меркам (ему не было и пятидесяти) профессор Сергей Никитич Братусь, показавшийся мне сначала хмурым, замкнутым и ко всему равнодушным. Очень скоро я смог убедиться, насколько был неправ.
Не прошло и года, как против меня затеяли еще одно персональное комсомольское дело. И на этот раз главный пункт обвинения звучал более чем зловеще: «Умышленно сорвал выполнение важнейшего политического задания, в качестве агитатора не обеспечил своевременную явку избирателей на участок для голосования». Справедливости ради надо сказать, что обвинение было не слишком далеким от истины: у меня действительно не хватило духа врываться в квартиры и требовать, как тогда полагалось, от жителей «вверенного» мне микрорайона, чтобы они, все как один, разыграли спектакль голосования не позже, чем в семь утра. Иные пожаловали на участок только в двенадцать, а были еще и такие, что подтянулись чуть ли не в два. Когда к ним нагрянула райкомовская инспекция, уличая — не столько их, сколько меня — в антисоветском поступке, жители правдиво ответили, что агитатор про «обязательный час» явки ничего им не говорил, а то и вообще к ним не пожаловал, иначе они, разумеется, приползли бы чуть свет…
Тотчас всплыл предыдущий строгач, уже к тому времени снятый. Мне напомнили, что тогда мой проступок был тоже с антисоветским душком. Бывший «фракционер» превратился в «неразоружившегося врага, цинично надругавшегося над оказанным ему политическим доверием», — с такими, естественно, не церемонились. Зычным голосом громыхал на трибуне будущий сотрудник Президиума Верховного Совета СССР и будущий доктор наук Всеволод Васильев в тесном содружестве с очаровательной аспиранткой, бывшей студенткой МГУ (моего же, кажется, курса) Диной Розанцевой: логика общей борьбы вскоре сделала их мужем и женой. (Лишь одна аспирантка нашла в себе мужество назвать инквизицию инквизицией, хотя именно с ней мы и не были вовсе дружны. Впоследствии Елена Андреевна Лукашева стала видным теоретиком права, уважаемым и авторитетным ученым.) Но с особенным сладострастием — ехидным, въедливым голосом — меня распинала здешняя Тамара Морозова: не в юбке, а в брюках. Эту роль исполнял аспирант Андрей Жудро.
Узнав о том, что именно он является нашим комсомольским секретарем, мама почти успокоилась: с его отцом, адвокатом Константином Александровичем Жудро, она не раз выступала в судебных процессах и считала его своим товарищем. Ей казалось, что сын коллеги, с которым она была в очень добрых отношениях и которого уважала, сумеет смягчить готовившийся удар. Получилось иначе, но и тогда мама искренне думала, что Андрей (вскоре он станет видным специалистом по морскому международному праву) просто не мог поступить иначе, а его отец избегает с ней встреч лишь потому, что сгорает от стыда и мучается угрызением совести. Полное прозрение пришло лишь через четверть века, опять-таки неожиданным образом закольцевав этот минисюжет.
Через четверть века… Меня неплохо к тому времени знали многие узники ГУЛАГа — и как практикующего адвоката, не раз помогавшего их товарищам по несчастью, и как журналиста, пишущего на близкие им темы. Поэтому почта с просьбой о помощи давно перестала меня удивлять. Постепенно отходя от адвокатской практики, я стал отвечать, что в качестве защитника ничем помочь им не смогу, но (когда осуждение казалось мне сомнительным, а тем паче несправедливым) готов сотрудничать с другим адвокатом, если тот сочтет, что вмешательство газеты может оказаться полезным. Именно так я и ответил Владимиру Александровичу, отбывавшему в Якутии суровое наказание по обвинению в явно вымышленном изнасиловании. Некоторое время спустя от Владимира пришло еще одно письмо:
«…Прилагаю ответ адвоката К.А. Жудро, который я получил, обратившись к нему за помощью и сообщив, что Вы вызвались участвовать вместе с избранным мною защитником в моем спасении. Неужели у Вас в Москве принято так лаяться друг с другом, вместо того, чтобы помогать тем, кто нуждается в помощи? Письмо, которое я Вам пересылаю, мне противно держать в руке, поэтому и копии с него не снимаю, а просто отправляю Вам. Делайте с ним, что хотите…»
А вот и само письмо дорогого коллеги: