Выбрать главу

В тетрадочке были и два стихотворения Вертинского о Сталине, которые в последнее время стали объектом политических спекуляций. «Чуть седой, как серебряный тополь» (в оригинале стихотворение это было озаглавлено «Он») и «Небеса осыпаны алмазами…» («Салют») написаны не в эмиграции, как с вполне однозначным подтекстом утверждал профессиональный сталинист Феликс Чуев, а вскоре после возвращения, в 1943 году. Странная встреча родиной вернувшегося с самыми чистыми намерениями изгнанника глубоко задела Вертинского.

Его концерты шли без всяких афиш. Ни одного отклика в печати на них не было. Отчаявшись, они написал те самые два — сверхпатриотических, по советским меркам, — стихотворения, но их тоже никто не хотел печатать. Вертинский отправил стихи Поскребышеву, сталинскому секретарю, вместе с письмом, где спрашивал, может ли он (и сможет ли когда-нибудь) чувствовать себя своим на вновь обретенной родине? Чем он, великий труженик и преданный сын, ей не угодил? Ответ, естественно, не пришел.

Так что оба эти стихотворения (Солоухин в своих, посмертно изданных, воспоминаниях приводит стихотворение «Он» с очень большими отклонениями от известного мне оригинала) — драматическая и горькая страница биографии артиста, ни в каком преклонении перед Сталиным не замеченного. Иначе известные пастернаковские стихи, где есть строки «…за древней каменной стеной живет не человек — деянье…», пришлось бы тоже трактовать в чуевском духе.

Политиканско-спекулятивная интерпретация «сталинских» стихов Вертинского глубоко оскорбительна для памяти этого в высшей степени благородного, порядочного и честного художника. И напрасно при публикации его творческого наследия составители — несомненно, из самых добрых побуждений — стесняются включать их в сборники. В самом полном из них — «Дорогой длинною» — стихотворения «Он» нет вообще, а «Салют» оборван на том месте, после которого начинаются вроде бы постыдные строки:

И не стынут печи раскаленные, И работа тяжкая кипит. А над нами Имя озаренное, Как звезда высокая горит. Это Имя Маршала бессонного День и ночь отчизну сторожит.

Только потому, что стихи эти так и не стали песней, Чуев их не знал и истолковать на свой манер не успел.

Я рад, что рассказ о Польше и об Антонине Слонимском неожиданным образом извлек из моей памяти эту вставную новеллу о счастливей встрече с Александром Николаевичем Вертинским.

Иногда я позволял себе смотаться инкогнито куда-нибудь в глушь — отойти душой, забыть о делах. Ничего не писать — только гулять и думать: человеку необходимо время от времени отрешиться от повседневности, остаться наедине с собою и приобщиться к чему-то более важному, чем постылая злоба дня. Но отрешиться и отрываться почти никогда не удавалось. Инкогнито было призрачным, о приезде каким-то образом узнавали — и тотчас начинались визиты: кто шел за помощью, кто с рассказом о какой-нибудь гнусности. Больше всего бесила людей торжествующая неуязвимость тех, кто обладал властью или был связан с ней.

Как-то я откликнулся на приглашение погостить у знакомых в прелестном, живописнейшем Каневе — историческом городке на берегу Днепра. Было сделано все, чтобы я мог уединиться и, ни с кем не общаясь, отдохнуть душой и телом. Не тут-то было! Уже на третий день явилась прознавшая о моем приезде делегация из двух человек. И я опять, забыв об отдыхе и о запланированной, первоочередной работе, очертя голову бросился в авантюру.

Эта грязная история чем-то напоминала один из эпизодов моей чебоксарской «Бани» — судя по читательской почте, такого рода забавы были тогда распространены повсеместно. Суть забавы можно изложить очень коротко: пионервожатая из летнего приднепровского лагеря продавала — в буквальном смысле этого слова — своих пионерок местному начальству и местной же милиции для всем известных утех. Милиция держала ее под своей «крышей», хотя такого термина тогда в ходу еще не было. Никто из девочек не поднял шума, не обратился за помощью: одних задаривали конфетами и сладкими пирогами (не найди я эту деталь в следственном деле, ни за что бы в нее не поверил), других шантажировали уличавшими их фотоснимками, где те были явлены в чем мать родила, — эти снимки предусмотрительно делала челядь во время оргий начальства, — третьим попросту угрожали. Откровенно и грубо. И дело сходило с рук.

И вдруг — не сошло! В одной из юных наложниц, которую привезли заместителю начальника то ли районного, то ли областного управления внутренних дел, тот узнал дочь своего товарища — они вместе учились в строительном институте. Перетрусивший местный туз поднял вселенский шухер. Добрался сразу до Киева и кричал, что дойдет до Москвы. Всюду писал, что пионерку ему просто пытались «подсунуть», чтобы, сделав заложником, потом шантажировать. Сломить этим проверенным способом его несокрушимую честность, его непримиримость к преступникам и заставить закрыть глаза на проделки других.

Когда делегация явилась ко мне, дело уже было в раскрутке, девчонки «кололись», местная прокурорская власть под прицелом обкома и по его указанию делала все, чтобы, если уж не прикрыть дело полностью, то оставить в нем один, от силы два не слишком значительных эпизода и спустить по возможности на тормозах.

Один из пришедших ко мне был отцом пострадавшей, другой директором школы, где училась она и несколько других пионерок: самая старшая только что перешла в девятый. Особая пикантность ситуации состояла в том, что и вожатая была из той же школы: сначала в ней училась, потом стала преподавать физкультуру, а на ответственный пост в летний лагерь была назначена комсомольским райкомом, где директор школы до недавнего времени сам работал секретарем. Он совершенно запутался: кого ему следует защищать? кого обвинять?

Пока двое пришельцев сбивчиво и нервозно излагали свою беду, она на моих глазах превращалась в трагикомедию, а потом в совсем уже пошлый, омерзительный фарс. Явившись чуть ли не в обнимку, повязанные общим несчастьем, оба моих посетителя вскоре передрались. У меня на глазах. И, к сожалению, не фигурально: папа расквасил директору нос.

Ни пузатые сластолюбцы (я видел четырех из этой команды, все, как на подбор, с избытком жирка), ни их мнимые жертвы (мне показалось, что большую часть «пострадавших» можно было считать таковыми лишь в юридическом смысле) особого интереса не представляли. Но с пионервожатой поговорить захотелось, и эту встречу мне устроили без труда. Никто ее под стражу не брал и брать не собирался, хотя состав преступления по нескольким статьям уголовного кодекса был в ее действиях вполне очевиден.

В моем блокноте есть такая торопливая запись для памяти — о нашей первой с ней встрече.

«Вожатую зовут Зоя. Двадцать шесть лет. Сероглазая шатенка. Стрижка под мальчика. Стройная, спортивная, скуластая. Нос пуговкой, но симпатичный. Губы поджаты. Голос низкий, с хрипотцой — чувствуется тренерское прошлое: накомандовалась, как видно, всласть. Взгляд угрюмый, исподлобья. Если бы не эта угрюмость, можно было бы назвать миловидной. Но лишь при богатом воображении. Полное отсутствие обаяния. Ничего женственного. При мне не курила, но вижу ее почему-то с плохой сигаретой в зубах. Ни на один вопрос не отвечает сразу: думает долго, иногда слишком долго. Слушая меня, подпирает голову левой рукой и смотрит куда-то в сторону. И наоборот: начиная говорить, пытливо заглядывает в мои глаза. Пронзает. Я выдерживаю ее взгляд, и от этого она сразу сникает. Потом все начинается снова: опять напористо пронзает взглядом, словно пытается нечто внушить, и опять тушуется. К концу долгого и бесплодного разговора — слезы. И мне сразу становится ее жаль».

Самое замечательное: она ничего, в сущности, не отрицала. Убеждала меня: вовсе «не это» имела в виду, девочки сами «хотели развлечений». Совершенно невинных. В интересном — взрослом — обществе. Они относились к ней, как к старшей подруге. Учительницу, не правда ли, положено звать по имени-отчеству: Зоя Алексеевна. А они все ее звали — Зоя.