— Друзья! — с каким-то особым значением произносит он. — Выразить свою солидарность с нами пришли… — Началась такая овация, что я расслышал лишь конец фразы. — …лауреат Нобелевской премии Жак Моно и академик Жан Ростан.
Пришедших было четверо или пятеро. Парень, оседлавший Ришелье, позабыв о том, что ноги его не имеют опоры, тоже захотел проявить свой энтузиазм и свалился. Из пришедших я узнал лишь одного: биолога, философа и писателя Ростана, сына знаменитого поэта и драматурга. Он первым и получил слово. Навстречу ему устремилась лавина аплодисментов. Академик покачнулся, кто-то подхватил его под руку.
— Я с вами, друзья мои, — раздался его надтреснутый голос. Он медленно обвел руками амфитеатр, словно собираясь всех обнять. — Я поддерживаю ваше движение.
Какое движение? Что точно стоит за этим словом? Если Ростан «с ними», значит, он против кого-то. Против кого? И против чего? Подумать над этим не удалось. Овация сотрясла зал. Все повскакали со своих мест, что-то кричали, отбивали ладоши, топали от восторга, наступая на ноги друг другу и не обращая на это никакого внимания.
Мой сосед и его девушка, согнувшись, стали протискиваться к выходу. Вслед за ними и я. В голове гудело — от шума, пения, речей, спертого воздуха, табачного дыма. Но выйти отсюда было не легче, чем сюда попасть.
У самой двери, где мы надолго застряли, чья-то невидимая рука вдруг подтолкнула меня, и я пробкой вылетел из зала, очутившись в переполненной галерее. Сотни жаждущих побывать на диспуте терпеливо ждали там своего часа. Усиленный микрофоном, уже окончательно охрипший девичий голос без устали повторял: «Каждый гражданин может получить хлеб с повидлом и стакан воды. Каждый гражданин может получить…»
В вестибюле появился новый плакат (возможно, раньше я его не заметил): «Учителя, вы хотите, чтобы мы тоже состарились?» Моложавый бородач в рабочей спецовке, не вынимая трубки изо рта, царапал на нем свою резолюцию.
Я вышел, наконец, на Сен-Мишель. Лил проливной дождь. Похоже, он начался уже давно. К Сорбонне со всех сторон спешили люди. Их поток не иссякал ни на минуту. Машины с трудом пробивались через толпу, заполнившую не только тротуары, но и мостовую. Был третий час ночи.
Забастовка солидарности со студентами становилась все более всеобщей. Начитавшись про рабочие стачки лишь в советских учебниках и различных сочинениях агитпропа, я впервые столкнулся с ней лицом к лицу. Пронесся слух, что закроются магазины. Улицы заполнили люди с тележками, доверху набитыми сумками, коробками и пакетами. У входа в супермаркет я услышал голос из мегафона — слова были до боли знакомыми, возвращавшими к родимым реалиям. Полноте ощущения мешал разве что французский язык: «Сахара в продаже больше нет. Каждый покупатель может приобрести не более одного килограмма макарон». В центре магазина толпа окружила сутулого человека с микрофоном в руке. На его фуражке было написано «Радио Люксембург».
— Почему вы стараетесь, — пытал он сильно накрашенную почтенную даму, — запасаться продуктами? Правительство заявило, что, несмотря на забастовку, доставка продуктов в Париж будет продолжаться.
— Так ведь заявления, мсье, нельзя подать к столу на обед, — разумно ответила дама.
Засмеялись не только в толпе, но и сам репортер. Задать второй вопрос ему не удалось: объявили, что макароны кончаются, и уже мгновенье спустя он остался один.
Огромный хвост тянется к банку. Утренние газеты сообщили, что банки начинают бастовать с завтрашнего дня. (Пластиковые карточки еще не изобретены — без банкнот ничего не купишь.) Больше пятисот франков в одни руки не выдают. Сумма приличная, но смотря по каким потребностям. Девяносто процентов почтовых служащих не вышло на работу. Бастуют телефонистки: позвонить в другой город практически невозможно. Забастовали мусорщики: монбланы валяющихся на улицах пустых ящиков, корзин, мешков, пакетов, эвересты банок, бутылок и склянок быстро становятся привычной деталью парижского пейзажа. Похоже, прославленная европейская столица из эпохи цивилизации начинает возвращаться в средневековье. Вскоре нечистоты начнут выливать прямо на улицы, и газеты возвестят об угрожающем нашествии крыс…
Ареной митингов становятся не только университеты. Над театром «Одеон» взвились, подсвеченные невидимым прожектором, красный и черный флаги. У входа плакат: «„Одеон“ оккупирован студентами». И еще один: «Буржуазным зрителям вход воспрещен». К нам это явно не относится: ведь мы оба из социалистических, сиречь антибуржуазных, стран.
После почти двухчасовой «осады», ближе к полуночи, все же удается пробиться сквозь штурмующую театр толпу. Нахожу «пятачок» на втором ярусе. К полураскрытому занавесу пришпилен плакат. «Бывший Одеон — штаб студенческого комитета». На сцене женщина — вижу сверху только ее макушку. «Мы с вами, нам близко и дорого ваше движение, — хорошо поставленным голосом восклицает она, — но зачем оккупировать Одеон? Он-то чем провинился? Есть другие театры, действительно буржуазные. А Одеон не буржуазный театр». «Кто это говорит?» — спрашиваю у лохматой девицы в очках с толстенными линзами. «Мадлен Рено», — почему-то с неохотой отвечает она. «Мы ставили Ионеско и Беккета», — слышится голос прославленной актрисы, жены Жана-Луи Барро. В подтексте: уж если мы ставили этих товарищей, то какие же мы буржуа? Пытаюсь усвоить, чтобы не впасть в ошибку: у нас и Беккет, и Ионеско — символы буржуазного разложения, загнивания, упадка, презренные модернисты, здесь они знаменуют собой протест, нонконформизм, воинствующую антибуржуазность.
Капка тянет меня за рукав. Ей кажется, что в Сорбонне сейчас интересней. Без большого желания покидаю с трудом отвоеванное место. Спешим к Сорбонне. Посреди университетского двора стоит рояль — на нем барабанит какой-то «лабух»: что это, иллюстрация к модной пьесе Франсуазы Саган «Рояль на траве»? Но там это знак несбывшихся надежд, рухнувших идеалов, тоски по тому, что невозвратимо. Зачем он здесь, во дворе бунтующей Сорбонны? Травы нет — ни в буквальном, ни в переносном смысле, — а рояль есть, и назначение его мне непонятно. Но что вообще понятно во всей этой дьявольской кутерьме?
Другая музыка, еще более громкая, доносится откуда-то из внутренних помещений. Маленький джаз играет весело, увлеченно. Много танцующих. еще больше целующихся парочек. В не слишком укромном, полутемном углу двора, никого не стесняясь, две пары занимаются любовью. По-моему, и на это никто не обращает никакого внимания.
В портретной галерее произошли перемены. Исчезли Бакунин и Че, их места заняли Сталин и Мао. Сталин рядом с Троцким — это даже забавно. Под портретами лозунг: «Да здравствуют идеи Мао Цзе-дуна». У маоистов свой столик, там продают цитатник великого кормчего, значки с его портретом, там суетятся юркие мальчики с кипой листовок в руках. Столик троцкистов неподалеку. Неодолимая сила мешает мне к нему подойти. С ужасом замечаю, что советские страхи во мне не исчезли: от троцкистов — подальше. Записываю в блокнот несколько лозунгов — из тех, что приклеены к стене: «Пусть де Голль или подаст в отставку или умрет», «Де Голль — болван», «Да здравствует Сталин!» — этот последний плакат перечеркнут, поверх написано: «Долой Сталина!».
«Движение» начинает буксовать — речи похожи одна на другую, все слова сказаны, все идеи обнажены, конкретная цель митингующих (ведь критика, даже полностью справедливая, всегда только средство достижения цели, но не сама цель) пока что вполне туманна. Но она, разумеется, есть — у тех, кто за кулисами, а не на авансцене. Кто они, политические драматурги и режиссеры? Или их несколько, много, и цели, стало быть, у каждого свои? тогда это грозит неизбежным столкновением интересов — с непредсказуемыми последствиями: перевозбужденная, наэлектризованная масса готова к взрыву, не хватает лишь детонатора, а его раздобыть проще всего.
Утро следующего дня начинается со звонка Капки — она взволнованно сообщает, что со мной срочно желает побеседовать постоянный советский представитель в ЮНЕСКО Вадим Константинович Собакин. Профессора Собакина я немного знал по Москве, а Капка — еще лучше: он был одним из ее руководителей в аспирантуре. Добираюсь к обеду. Мы встречаем Собакина в юнесковской столовой. Он мил, любезен, приветлив и совсем не похож на «кадровых» дипломатов, а тем паче на партаппаратчиков. Начинает издалека: каковы впечатления? Узнал, что полночи мы проводим в Латинском квартале. Это верно? Разумеется, верно, — где еще должен быть журналист, если ему привелось оказаться свидетелем таких событий?