— Конечно, конечно, — соглашается со мною профессор. — Но вы осознаете, насколько это опасно? — Я не осознаю, и Вадим Константинович берется мне объяснить. — Думаю, никто вас пальцем не тронет. Так вопрос вообще не стоит. Но ведь вы советский гражданин, а буржуазная пропаганда твердит, что студенческие волнения спровоцированы Москвой. Мы-то знаем, что это не так, и они (взмах рукою в пространство) знают тоже. Но… Представьте, что вас обнаружат в самом центре событий. Полиция ищет провокаторов, — почему бы ей случайно, совершенно случайно не наткнуться на вас? А может быть, даже и не случайно, ведь и это не исключено… Что тогда? тогда — все, с вами покончено. Вас вышлют, и Капку тоже… Политический скандал в государственном масштабе! Подумайте, как это будет выглядеть: на сходке заговорщиков обнаружен человек с советским паспортом! Представляете?!. Кто докажет, что вы оказались там не с подстрекательскими целями? Что не давали инструкций? Ни вы потом не отмоетесь, ни посольство, ни министерство иностранных дел. Вам надо посоветоваться в консульстве. Это совершенно необходимо — в интересах вашей же безопасности. Но в любом случае даю дружеский совет вечерами держитесь как можно дальше от Латинского квартала. Вам хочется вечерами гулять? Пожалуйста — по Елисейским полям. Разве это не интересно? Давайте так каждый вечер вы звоните мне домой и сообщаете, где сейчас находитесь. Ради вашей же безопасности. Договорились?
Мы действительно звонили потом Собакину — хоть и не каждый вечер, но почти. Из кафе «Клюни» или «Селект Латен». То есть из самого «пекла». Закрывали трубку рукой, чтобы не доносился уличный рев и взрывы гранат. По карте выбирали место, где бы мы по всей вероятности могли наслаждаться мирным Парижем — как можно дальше от места событий. «Хорошо», — удовлетворенно говорил Вадим Константинович и желал нам спокойной ночи.
До Елисейских полей мы все же добрались. Правда, не ночью — субботним днем. Там шла своя, привычная жизнь. Ничто не напоминало о волнениях Левого берега. Даже всеобщая забастовка не оставила ни малейших следов. Чистота была идеальной — похоже, ассенизаторы этого квартала к забастовке не присоединились.
Нежданно возле пассажа Лидо я столкнулся лицом к лицу с Робертом Рождественским. Он ездил на Каннский кинофестиваль — членом жюри. Отзвуки парижского мая докатились и до Лазурного берега: фестиваль, едва открывшись, сорвался по почину Люка Годара, Клода Лелюша, Алена Рене и их товарищей. Советская делегация (помнится, в ней были еще Александр Зархи, Татьяна Самойлова и Анастасия Вертинская) с трудом добралась до Парижа, а вылететь в Москву не могла — самолеты уже не летали. Их все-таки вывезли: автобусом до Брюсселя, а оттуда уже самолетом в Москву.
— Троцкисты преуспели, — заикаясь, сказал Роберт, — а наши все прошляпили. Ситуация вышла из-под контроля.
Мне хотелось спросить его, кто они, эти «наши», но один вопрос мог потянуть за собой другой, там недалеко и до спора, а ночи в Сорбонне интерес к дискуссиям притупили.
Роберт успел побывать в посольстве, и теперь из его слов я извлек немало полезного: позицию Москвы. Точнее, ее отсутствие. Французские коммунисты («наши», которые все «прошляпили») не знали, как поступить, кого поддержать, кого отвергнуть, использовать ли «революционную ситуацию» или сделать вид, что таковой не существует? Власть валялась под ногами, но нагнуться не захотелось, и Москва не хотела, чтобы они захотели, и, стало быть, им не позволила. Растерянность была очевидной — «потеря темпа» (если воспользоваться шахматной терминологией) исключала для них возможность возглавил движение и направить его в желанное русло.
— Хочешь, встретимся на баррикадах? — спросил я Роберта, защищаясь шуткой от возможной реакции.
— Ты что, спятил?! — выделяя каждый слог, спросил он. — Это же строго запрещено.
Мне кажется, что, пусть и не на баррикадах, но в бурлящем Латинском квартале он все-таки побывал. Возможно, не раз. Мы там, однако, не встретились и — потом, в Москве — никогда об этом не говорили.
В разговорный обиход — в мой, во всяком случае, впервые — прочно вошло словечко «автостоп». Другого способа передвигаться по городу вскоре не стало, особенно после того, как забастовали даже такси. Стоило только зажечься на перекрестке желтому огоньку светофора, как десятки людей кидались к еще не успевшим затормозить машинам, выкрикивая названия улиц и площадей. Были рассчитаны каждое движение, каждое слово: ведь через каких-нибудь 30–40 секунд вся эта армада с ревом устремится к следующему светофору, где ее поджидает новая толпа страждущих.
Не помню случая, чтобы хоть одна попутная машина отказалась принять кого-либо «на борт». Правда, порой на пути к цели приходилось менять по четыре, а то и по пять машин. Зато случалось, что водитель делал изрядный крюк, чтобы доставить меня точно по адресу. В первый раз за добрую эту услугу я протянул водителю пять франков (не нынешних, а полновесных!). Отклонив мою руку, он направил зеркальце под нужным углом и уставился на меня.
— Месье, вы откуда?
— Из Болгарии, — соврал я, решив, что в случае чего язык меня не подведет.
— Это где? — нахмурился он.
— Далеко…
— Оно и видно, — с укоризной сказал водитель.
Путешествия автостопом, конечно, сохраняли силы, но не давали слишком большого выигрыша во времени. Машина стала единственным средством передвижения, и никто не держал ее в гараже. Пробки, от которых Париж страдал только в часы «пик», теперь возникали в любое время суток. В какой-то газете я увидел фото находчивого господина, успевшего съесть в бистро бифштекс, пока его плененная «симка» терпеливо дожидалась своего освобождения посреди бульвара Капуцинов.
Застрявших в Париже иностранных туристов бесплатно катали по Сене на прогулочных корабликах. По вечерам им почти некуда было податься. Забастовали театры. Начали Гранд-Опера и Опера-комик. Потом — остальные. Закрылись даже кабаре на Монмартре. Актеры и техперсонал захватил «Фоли-Бержер». Его владелица, мадам Дерваль, сделала заявление: «Обычно нас захватывали только туристы со всего света». Но некоторые мюзик-холлы все же работали. Жюльетт Греко давала концерты в пользу бастующих. Попасть не удалось: изголодавшиеся по парижским развлечениям иностранцы раскупили все билеты. Профсоюз актеров одобрил оккупацию Одеона студентами, назвав ее символическим отрицанием буржуазной культуры и буржуазного театрального искусства. А вот Ален Делон (он играл тогда в театре «Жимназ») примкнуть к стачке отказался: понуждение к ней, заявил он, это посягательство на свободу творчества: «Кому нужна стачка артистов? Ведь спектакли не есть нечто жизненно необходимое, их отмена не ведет ни к каким результатам».
Поздним вечером снова прохожу мимо Одеона. Над зданием черный флаг. Изнутри доносится гул — дискуссия продолжается. У входа — новый плакат «Прежде всего не соглашайся с самим собой!» Знают ли те, кто его повесил, что это парафраз любимого афоризма товарища Маркса: «Подвергай все сомнению»?
Тот рыжий парень, что возглавлял стотысячное шествие после первой битвы студентов с полицией, гражданин ФРГ и студент университета в Нантере Даниэль Кон-Бевдит, был объявлен главным смутьяном и виновником всех последующих событий. Воспользовавшись его поездкой в Западный Берлин (хотел разжечь пожар «мировой революции»?), французские власти запретили ему обратный въезд. Какая-то газета обозвала его «немецким евреем». На демонстрацию протеста вышло тридцать тысяч человек — по оценке полиции, вдвое больше — по оценке самих демонстрантов. В течение всего пути, особенно перед зданиями Палат депутатов и Сената, они скандировали: «Мы все — немецкие евреи».
Оторвавшись от первоисточника, фраза стала крылатой и многомерной. В одной из пьес Ануя, поставленной много позже в Москве, кто-то из персонажей произносит ее — без всяких, разумеется, пояснений, — иносказательно и иронично. Не зная ее происхождение, можно ли было понять, почему вдруг французы выдают себя за немецких евреев? И можно ли было себе представить, что тридцать лет спустя рыжий бунтарь Кон-Бендит окажется уже вице-мэром города Франкфурта, депутатом Европарламента и на новых выборах 1999 года возглавит кандидатский список всех европейских «зеленых»?