Выбрать главу

После вечера мы ужинали у Джона. В уютном подвальчике множество мелочей хранило память о России. Фицрой вспоминал о том московском процессе — через месяц этому кошмарному действу исполнялось полвека. Уже и тогда почти не осталось живых свидетелей, поэтому каждое слово Маклина, особенно в этот исторический день, представляло особую ценность. Мне запомнилась поразительная по краткости и точности характеристика внешнего облика Вышинского, которую — по памяти — дал Фицрой: «Вылитый лондонский биржевой маклер».

Когда-то другой очевидец, американский журналист Уолтер Дюранти, воспроизвел загадочные слова Ягоды, не вошедшие в опубликованный стенографический отчет. Отбиваясь от назойливости Вышинского, который требовал признаний в готовившемся устранении Сталина, Ягода, по словам Дюранти, взорвался: «Вы на меня можете давить, но не заходите слишком далеко. Я скажу все, что хочу сказать. Но слишком далеко не заходите». Фицрой Маклин запомнил ответ Ягоды чуть-чуть в другой редакции: «Не надо на меня давить, ничего хорошего из этого не выйдет. Что могу, то скажу, но не больше. Не вынуждайте меня идти слишком далеко». Редакция слегка измененная, но суть все та же. Стало быть, так оно на процессе и было: Ягода отбился, Вышинский сник, а тайна внезапного взрыва Ягоды тайной так и осталась. К ней я вернусь годы спустя.

Именно тогда, к концу краткого нашего застолья, Джон вдруг спросил меня, согласен ли я написать о Вышинском уже не статью, а книгу. Я-то согласен, да вот кто же издаст?! «Издатель, я думаю, найдется», — промолвил не очень уверенно Джон, и на том эта тема была исчерпана. Джон и Фицрой поехали меня провожать на вокзал. Я уезжал в Глазго, мое турне по Британии начиналось оттуда.

Все эпизоды из жизни Фицроя еще не рассказаны. Как только началась война, молодой дипломат, которого ожидала блестящая карьера, от нее отказался и добровольцем вступил в армию рядовым шотландского пехотного полка. Через четыре года он был уже подполковником. Сблизившись с Черчиллем, убедил его поддерживать партизан Тито, а не сербских четников Дражи Михайловича, который был военным министром югославского правительства в изгнании. Совсем недавно, в девяносто девятом, Морис Дрюон убеждал меня в Париже, что, не согласись Черчилль с Маклином, вся история послевоенной Европы могла бы развиваться иначе. И что югославской трагедии, очевидцами которой мы все стал и, тоже могло бы не быть…

По заданию Черчилля Фицрой прыгнул с парашютом в расположение партизан, будучи уже бригадным генералом и главой британской миссии, принимал участие в знаменитой битве на Неретве, когда Тито и его партизаны оказались в кольце окружения и пробивались с боями в горы, где и нашли спасение, понеся огромные потери. После войны Тито сделал Фицроя почетным гражданином своей страны и одарил его поистине с царской щедростью: не только орденами (Сталин, кстати сказать, за помощь югославским партизанам тоже удостоил Фицроя награды — ему достался орден Кутузова), но и роскошным дворцом на острове Корчула, содержание которого полностью взяло на себя государство. В последнем правительстве Черчилля, перед его окончательной отставкой Фицрой был заместителем военного министра.

Вскоре мы с ним повстречались еще раз, уже в Москве, где Маклин снимал документальный фильм о кошмарном тридцать седьмом, выступая одновременно как сценарист, как историки как очевидец. Я тоже снялся в том фильме — для меня он имеет иную ценность: осталась зримая память о сэре Фицрое и о нашем с ним — увы, очень кратком — сотрудничестве. Память его подводила — настолько, что я даже стал сомневаться в достоверности его воспоминаний. Он нашел, например, точное место в десятом ряду, на котором сидел в Колонном зале Дома союзов, когда судили Бухарина, и с этого места вел перед камерой свой рассказ. Между тем Бухарина и других жертв третьего из Больших Московских процессов судили в другом зале Дома союзов, который тогда назывался Октябрьским и вмешал всего-то не более трехсот человек. К сожалению, съемка этого эпизода шла без меня, и не нашлось никого, кто мог бы поправить сэра Фицроя.

Он звал меня в гости — в Шотландию, где был у него замок, и на Корчулу, в свой дворец — мне очень хотелось, и я обещал, но так и не съездил, утонув в перестроечном повседневье. Теперь это уже невосполнимо: несколько лет назад Фицроя Маклина не стало.

В Глазго я жил у видного профессора-экономиста Александра Нэу, подлинная фамилия которого была гораздо длиннее: Новаковский. Днем выступал перед студентами, вечером обсуждал с хорошо осведомленным профессором перспективы тех перемен, что происходят в Советском Союзе. Нэу был убежден, что они всего лишь средство спасти советскую власть: придать режиму большую динамичность и избавить его от излишних идеологических догм, которые слишком уж сковывали инициативу. Так оно, конечно, и было, хотя все еще не изжитая эйфория мешала мне увидеть реальность во всей ее наготе.

У входа в университет города Глазго висел плакат с извещением о моем выступлении: «Автор запрещенной цензурой статьи о сталинском прокуроре Вышинском». Точно такие же плакаты встречал и меня и в других городах: в Эдинбурге, Бристоле, Бирмингеме, Манчестере, Ливерпуле. Предполагал ли цензор Солодин, затеявший бессмысленный тот балаган с запретом статьи, какие последствия он принесет? Зачем? Разве о такой чепухе хоть кто-то из этой команды когда-нибудь думал?

Возвратившись в Лондон, я узнал, что время моего пребывания расписано едва ли не поминутно. Кембридж и Оксфорд принесли не только радость интереснейших встреч, но и досаду оттого, что все происходит в таком немыслимом темпе: после очередного выступления был столь же дежурный коктейль и сразу же возвращение в Лондон, где уже было назначено множество других встреч.

На ранний завтрак ко мне в гостиницу пришел митрополит Антоний, племянник великого Скрябина, врач-психиатр по профессии, которой он служил не один десяток лет. Беседа с ним длилась более двух часов и приобщила меня к высокой духовности, чуждой низменной суеты. Владыке было тогда 68 лет, он поражал не только молодой энергией, но и глубоким интересом к мирским делам, от которых так зависит судьба каждого человека. Осознавая важность единения всех конфессий для поддержания мира, владыка Антоний горячо сочувствовал попыткам контакта новых советских властей с Ватиканом, чему усердно препятствовала Московская Патриархия.

— Вам вряд ли будет легко, владыко, — сказал я, выслушав его рассказ.

— Не о легкости я мечтаю, — о мудрости всех, кто к этому делу причастен, — ответил он.

Мы оба хорошо сознавали, что я-то «к этому делу» не имею ни малейшего отношения, но в том-то и была особая радость — радость просто духовного общения с глубоко и весьма нестандартно мыслящим, доброжелательным человеком. Общения неделового, не «полезного» — в общепринятом смысле слова. Просто дружеская беседа, лишенная какой бы то ни было утилитарности. Притом — на поразительно красивом, уже не существующем, к сожалению, русском языке: в устах владыки он казался поистине неземным, прилетевшим к нам откуда-то из иных миров…

Прием следовал за приемом: в Палате общин, в редакциях газет, в Верховном суде, в суде магистратуры, у королевских адвокатов («королевских» — не обычное прилагательное, это ранг, в который самых выдающихся представителей этой профессии возводит королева)… Один из судей — сэр Дэвид Хопкин — терпеливо вводил меня в «кухню» английской юстиции, крупнейший знаток советской истории, профессор Джеффри Хоскин — в круг своих коллег и друзей, один из лучших лондонских адвокатов Брайен Вробел — в тайны своей профессии, так не похожей на то, чем занимались тогда адвокаты у нас.

Самым большим событием стала, однако, встреча с очень известным в Англии человеком: лорд Джордж Уайденфельд, в ту пору возглавлявший издательство, которое носило его имя, предложил мне немедленно договор на книгу об Андрее Вышинском и готов был сразу же его подписать. Даже вынул из кармана — символически, но многозначительно — свое стило. Лишь теперь я понял, что скрывалось за репликой Джона: «Издатель, я думаю, найдется». Вот он и нашелся. Точнее — его нашел Джон.