Всей правды о Руденко я еще не знал (всей не знаю и сейчас), но уже имел кое-какую информацию о его личной причастности к массовым убийствам людей даже без имитации следствия и суда. В частности, знал о его приказе расстрелять в Воркутинском лагере летом 1953 года взбунтовавшихся политзэков. Он не только организовал это побоище, но и лично наблюдал за тем, как его приказ был осуществлен. Так что его жалобы на дурной сон и несварение желудка, которые дошли до меня через сочувственные реплики Смирнова, вызывали вполне определенное к себе отношение.
Сменивший Смирнова на том же посту Владимир Иванович Теребилов некогда, будучи еще заместителем председателя Верховного суда СССР (он, кажется, не без оснований, считал себя причастным к позитивному решению судьбы Иосифа Бродского), оказался человеком менее контактным — я сразу почувствовал его, мягко говоря, не слишком большое удовлетворение оттого, что мое присутствие на заседаниях пленума стало как бы разумеющимся и неоспоримым, а публикация отчетов о работе пленума — традиционной. Да и к судебным очеркам в «ЛГ» — моим и моих коллег — он относился с большой сдержанностью, о чем сам поведал позже с заслуживающей уважения прямотой. Он считал, что следователям, прокурорам и судьям мы давали «необъективные оценки». Однако «со временем, — признался Теребилов, — пришло прозрение. Я понял, что эти судебные очерки играли роль катализатора, который обострял и ускорял реакцию на промахи юристов».
Мне дорого это признание, хотя, разумеется, у наших судебных очерков была совсем иная роль. То, что Владимир Иванович называл «промахами юристов», на самом деле было насаждавшейся сверху искореженной системой правовых ценностей, беззастенчивым превращением правосудия в послушного слугу идеологических или социально-политических установок с неизбежно присушим такой практике нарушением прав человека. Именно это и стремились мы объяснить — не юристам, а тем, кто от них страдал или мог пострадать, — вступая в непримиримый конфликт с пропагандистскими штампами и формируя таким образом общественное мнение, которым манипулировали и пренебрегали партийные верха.
Судя по нашей гигантской почте, эта задача была исполнена. И то, что она ставилась выходившими из-под диктата, неуправляемыми публицистами, — ставилась и успешно решалась, — как раз и вызывало ту реакцию, которую Владимир Иванович Теребилов назвал «отсутствием восторженных эмоций». Признаться, нас очень бы удивило и огорчило, если бы в этих кругах «восторженные эмоции» возникли: мы надеялись именно на их отсутствие. И были счастливы, что наши надежды оправдывались.
Весьма заметной и важной фигурой в Верховном суде СССР был доктор юридических наук Олег Петрович Темушкин. В число судей он не входил, занимая пост начальника отдела и ведая кодификацией законодательства, обобщением судебной практики, а главное — контактами с прессой. За пределами юридического мира Олега знали как обвинителя все на том же процессе Синявского и Даниэля, где судьей был Смирнов. Он же, став председателем Верховного суда СССР, и взял его в свой аппарат. В прокуратуре Союза, где Темушкин служил до этого, ему было не слишком уютно: там ему пеняли за мягкость, за чрезмерно защитительный «уклон», не совместимый будто бы с положением прокурора. В этом кажущемся парадоксе на самом деле не было ничего поразительного: презумпция невиновности была для него ведущим принципом правосудия, а отнюдь не декоративным довеском к нему. В виновности же Синявского и Даниэля он был убежден искренне, а не потому, что так ему повелели.
Если коротко, по своим убеждениям Олег представлял собою типичного «коммуниста с человеческим лицом», для которого Сталин был палачом и тираном, а Ленин чистейшим вождем чистейшей и святой революции. Любое посягательство на эту святыню он считал величайшим кощунством. Содержание сатир, авторами которых являлись подсудимые на том процессе, ныне всем хорошо известно: Ленин там слегка отличается от канонического большевистского лидера. Все остальные соображения — в сравнении с этим — не имели для Олега никакой цены. И каяться за свое участие в процессе он не собирался — даже после того, как времена существенно изменились.
Я познакомился с ним гораздо позже и могу засвидетельствовать, что его роль в демократизации нашего правосудия была очень существенной. Сам он никого не судил, но его моральное влияние на судей было весьма высоким — он им пользовался только в одну сторону. И никогда — в другую. Особую роль он сыграл в возвращении из небытия еще остававшихся не реабилитированными (а таких было множество) жертв политического террора. Многие из тех, кто с таким немыслимым опозданием заново обрел доброе имя — в большинстве своем, увы, не они сами, а их потомки, — даже не подозревают, сколько усилий приложил Олег, чтобы эти дела были извлечены из забвения и рассмотрены как можно скорее. Словно он опасался, что приоткрытая было «форточка» может снова захлопнуться. И надолго…
Ему я обязан получением множества тщательно скрывавшихся документов, обнажавших кошмарные детали тех расправ, которые чинились над ни в чем не повинными людьми. Благодаря его помощи я раздобыл, например, опубликованный мною в мае 1988 года и потрясший всю страну документ о казни в октябре сорок первого крупнейших военачальников (Смушкевича, Штерна, Локтионова, Рычагова и других) в поселке Барбыш под тогдашним городом Куйбышевым (ныне снова Самара). Он же выдал мне уникальный документ — письмо председателя военной коллегии Верхсуда СССР Чепцова маршалу Жукову, содержавшее поразительные подробности закулисной подготовки процесса руководителей и членов Еврейского Антифашистского комитета и той роли, которую лично сыграли в их убийстве такие зловещие персонажи, как Маленков и Шкирятов (оно впервые опубликовано мною в очерке «Заслуженный деятель», а потом мною же многократно перепечатывалось, войдя также в книги «Сталин против евреев» и «Нераскрытые тайны»). Число таких примеров я мог бы умножить.
Олег Темушкин, активно участвовавший в пересмотре нашего законодательства, добивался всемерного расширения прав обвиняемых и подсудимых в уголовном процессе, в создании гарантий, страхующих от предвзятости и необъективности, то есть стремился придать нашему правосудию гуманный и истинно демократический характер. Кое-что удалось. Удалось бы, возможно, и больше, но вместе со всем составом упраздненного — по понятным причинам — Верховного суда СССР он оказался не у дел.
Это была очередная глупость новой «элиты», дорвавшейся до власти и воспользовавшейся плодами тех, кто с мучительным трудом подтачивал корни деспотического режима, кто обеспечил его крушение. Освободившись от клещей «вертушечного права», от необходимости служить политической «целесообразности», эти честные и совестливые юристы очень высокой квалификации могли бы внести неоценимый вклад в становление новой юстиции. Такой возможности им не дали.
Глава 24.
Ночь на ветру
На островке Сен-Луи было мне суждено прожить несколько месяцев. Вечерами я любил бродить по его пустынным засыпающим набережным. Была осень, рано темнело, над чернеющей Сеной стелился низкий туман. Вдоль другого берега нескончаемым потоком мчались машины, небо отсвечивало огнями реклам, изредка проплывал иллюминированный экскурсионный кораблик со стеклянным панцирем над залитой светом палубой. Кораблик скрывался за поворотом, и снова становилось темно, потому что фонарей не было вовсе — из экономии или ради романтики, не знаю.
Да они, и правда, были здесь ни к чему. На спускающихся к воде ступеньках молча обнимались влюбленные. Время от времени из темноты выныривала одинокая фигурка с собакой на поводке. Собаки на острове тоже были приучены к тишине и степенности. Как-то я нечаянно наступил на лапу крохотной таксе. Она и звука не подала, а ее хозяин пробормотал: «Пожалуйста, мсье, простите…»
Почти каждый вечер я встречал одну и ту же пару: сутуловатый, невысокого роста мужчина бережно поддерживал грузную женщину, тяжело опиравшуюся на его руку. Присмотревшись, я заметил, что женщина беременна. Она шла, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, и тяжело дышала. Однажды, проходя мимо, мужчина сказал: «Добрый вечер!» Назавтра, поздоровавшись, он без всяких церемоний предложил: «Давайте гулять вместе».