Выбрать главу

И мы стали гулять вместе.

Знакомство произошло как-то сразу, просто, без промежуточных стадий, без долгой притирки. Уже через день или два мы перешли на «ты» с той легкостью, с какой сейчас это принято. К тому же мы оказались коллегами: Томас был немецким литератором, Луиза — итальянским переводчиком, и это дало повод для множества шуток о том, как стремительное нашу жизнь вторгается неожиданность, случай. Было что-то забавное, даже не слишком правдоподобное в этой встрече трех иностранцев на французской земле — в темноте ночи, на крохотном, погруженном в сон островке.

Прогулки наши становились все длиннее, был о жаль расставаться с тихими вечерами, с набережной Туманов, с панорамой правого берега, где мчатся машины. И с неспешными разговорами о каких-то пустяках — ничего не значащими, ни к чему не обязывающими разговорами в такт утиной походочке милейшей Луизы.

— Пойдем в кино, — однажды предложил Томас, — Луизе надо развеяться. Если, конечно, это ее развеет…

Кино было неподалеку — стоило перейти мост. Там шел фильм под интригующим названием «Двуглавый орел».

Замелькали старые хроникальные кадры: марширующие штурмовики, костры из книг, переполненный, исступленно ревущий «хайль» стадион, все тот же фюрер — ему внимают благоговейно и старые и юнцы. Все это было видано-перевидано, пусть и не те же кадры — другие. Но, уныло однообразные, до ужаса похожие, они казались давними знакомыми, не вызывающими даже былого бешенства, лишь мучительное недоумение: «Не может быть!..» И все-таки, когда шли немыслимо карамельные, раскрашенные, словно олеографии, картины «народных гуляний», когда показывали умильно плачущих эсэсовцев, которые, слушая тенора в оперетке, гладят пухлые, как сардельки, персты откормленных подруг, а потом вместо арии Зуппе тенор сладко заводит «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес», и все вскакивают по-солдатски, и поют, и плачут, и блаженно смотрят на сцену, куда приветствовать певца выходит какой-то партийный туз, — честное слово, мороз пробирал по коже. А в зале смеялись — не в том, что был на экране, а в этом, парижском, заполненном молодежью, и сначала смех этот меня раздражал, но потом я подумал, что в общем-то это нормальная реакция нормальных людей на чудовищный балаган, который им показали. Не в жизни — в кино. Но в жизни балаган был еще и кровав, и ни на секунду я не мог об этом забыть. Мне тоже хотелось смеяться при виде пышнотелой арийки с отвислой челюстью и восторженно закатившимися глазами, да смех застрял в горле…

Мы вышли из зала, перешли через мост и снова оказались на нашем острове, на набережной Анжу, в тихом и сыром сумраке ночи. Луиза молчала, и Томас молчал, и я не сказал ни слова, думая о своем.

Я вспомнил почему-то жаркий июльский день сорок четвертого года, ликующе солнечный день, когда через Москву провели пленных фашистов. еще с вечера накануне вереницы грузовиков стал и доставлять их на гигантское поле ипподрома, которое видно было из окна нашей кухни как на ладони. Грузовики подъезжали всю ночь, и утром, когда я проснулся, все огромное пространство, которое только мог охватить паз, было заполнен о пленными, их уже строили в колонны для позорного марша через Москву. Колонны шли по Ленинградскому шоссе и улице Горького, и вплотную их обступали десятки, а может быть, сотни тысяч людей, не уместившихся на тротуарах и занявших почти всю мостовую.

Это неверно, будто москвичи «в суровом молчании провожали глазами нескончаемый поток пленных» — так писал потом один мемуарист. Нет, были и смех, и слезы, и крики, и проклятая тем, кто принес муки и смерть. И я тоже крикнул: «Гитлер капут!», и кто-то из пленных опустил голову, кто-то ухмыльнулся, а один — как сейчас его вижу — стройный, голубоглазый, с густой щетиной, красиво очертившей молодое лицо, обернулся, прищурился и выкрикнул: «Найн, найн, нихт капут!» Конвоир оттеснил загудевшую гневно толпу, чуть подтолкнул пленного, тот зашагал быстрее, догоняя свою колонну, но обернулся еще раз, чтобы внушить: «Нихт капут!»

Нихт капут! И ведь прав оказался, дьявол его забери… Если только имя одного усатого заменить другим. Его близнецом.

— Этот фильм мы смотрели раз пять, — нарушил молчание Томас. — Так полагалось.

— Этот?.. — переспросил я.

— Ну, не этот, конечно. Про Квекса…

Кадры из печально знаменитого нацистского фильма «Юный гитлеровец Квекс» были вмонтированы в «Двуглавый орел» — те самые кадры, которые некогда обошли мир и о которых столько написано в книгах по истории гитлеризма. Мальчишка, школьник, сын немецкого коммуниста, возвратившись домой с воскресной прогулки, восхищенно рассказывает о лагере «Гитлерюгенд», где прилежные мальчики и девочки занимаются гимнастикой и поют веселые песни. Неустоявшимся тенорком мальчишка запевает одну из них — из соседней комнаты это слышит отец. Он врывается на кухню — отвратительная жирная туша с дряблыми щеками и налитыми кровью глазами — и, схватив сына за горло жилистыми ручищами, выдавливает из него нечто похожее на «Интернационал».

— Пять раз мы смотрели фильм про Квекса, — повторил Томас. — Если бы ты знал, как мы ненавидели его отца. Но о том, что было еще кого ненавидеть, — тех, кто от этого животного ничем не отличался, — про это тогда не думалось. Прозрение наступило позже.

— Сколько же тебе тогда было? — спросил я.

Он ответил не слишком определенно:

— В те годы рано взрослели. Когда мне исполнилось тринадцать, в школе проводили анкету: какие фильмы ты хотел бы увидеть? Все знали, каких слов от нас ждут о родине, о героизме, о величии германского духа. А в моей анкете было написано: о благородстве, доброте, уважении к человеку. — В темноте набережной я не увидел, а почувствовал его усмешку и застенчивый взгляд Луизы, еще теснее прижавшейся к плечу мужа. — Учитель набрался смелости и заявился к отцу. «Мне очень неловко… — осторожно начал он. — Приношу тысячу извинений…» — «Ну, что еще? — нетерпеливо перебил отец, который дорожил каждой минутой. — Переходите к делу, господин учитель». — «Мне очень неловко, но я просил бы вас обратить самое пристальное внимание на Томаса». — «Надеюсь, он не начал ухаживать за девочками?» — недовольно проворчал отец, мысли которого были весьма далеко. — «Гораздо хуже… — вздохнул учитель. — Он нахватался сомнительной терминологии. И главное — стремится иметь собственное суждение там, где все абсолютно ясно. Лишь бы только не походить на других. Хотя вы гордость нации, выдающийся деятель немецкой культуры, я вынужден вас предупредить. Потому что речь идет о вашем сыне. И моем ученике». У отца никогда не было свободного времени, он работал исступленно, одержимо, днем и ночью. Но тут, как видно, он встревожился не на шутку. Он дословно передал мне разговор с учителем и спросил: «Что будем делать, мой мальчик? Ведь ты не хотел бы бросить тень на доброе имя отца?» Понимаешь, я — именно я! — бросил тень на его имя. А не он — на мое…

— Мне очень неловко… — сказал я тоном и словами того учителя.

— Приношу тысячу извинений… Как твоя фамилия, Томас?

Я ждал, что он уклонится от ответа или даст мне почувствовать бестактность вопроса.

— Харлан, — спокойно ответил он. — Томас Харлан.

Фейт Харлан был объявлен гордостью нации не в рескрипте имперского комиссара кинопалаты, а в восторженном спиче самого фюрера на очередной «дружеской встрече» партийного руководства с избранными культуртрегерами рейха. Все сидели за длинными, уставленными яствами столами, сверкал хрусталь, лоснились щеки, рябило в глазах от бриллиантов, сапфиров, рубинов, от выпитого, съеденного и недоеденного, и тогда встал Сам, прикоснулся к своим фатоватым усикам, захватил левой рукой правую (наш сухорукий захватывал правой левую), все замерли в благоговейном трепете, устремили взоры к нему, и он заговорил, сначала тихо, потом все громче и громче, заводясь, распаляясь, и где-то в конце, когда уже было сказано и про грандиозные успехи, и про величие духа, и про грядущие победы, в которые надо внести достойный вклад, вдруг вспыхнуло имя «всеми нами глубокочтимого», «гордости нации», «выразителя чаяний», «признанного фюрера актеров и режиссеров» Фейта Харлана, — и зал заревел от восторга, все потянулись чокаться, поздравлять, а он сидел, потрясенный, не смея поверить, млел от восторга, обожания, счастья.