Выбрать главу

Импровизация окончена. Он снова погрузился в кресло, раскрасневшийся после стремительного путешествия в прошлое. Устало прикрыл глаза.

— Нет, знаете что… Пожалуй, вычеркните «Страшный суд»! Вычеркните, вычеркните… Не потому, что это слабый фильм. Но он не прошел испытания зрительным залом. Искусство нуждается в публике. В публике-современнице. Без зрителя фильма просто не существует. Я сделал «Страшный суд» лет на десять раньше, чем нужно. Трагично, если фильм приходит к зрителю с опозданием. Но, быть может, еще трагичнее, если он приходит преждевременно. Никогда не надо торопить время. — Он с трудом сделал пять или шесть глубоких вздохов. — Сколько сюжетов погибло! Сколько проектов пропало! Но надо смириться. Принять неизбежное как реальность. Если хватит сил, возьмусь за новый фильм. Уже есть название: «Девушки, вдовы, рабыни». Сниму Монику Витти, Марию Шнайдер, Жаклин Биссе. И может быть, Доминик Санда. Вы видели ее в «Саду Финци-Контини»? Ну как? Удивительная актриса. Ни на кого не похожа. Но открыл ее не я. Ничего, откроем другую. — Он засмеялся озорно и победно. — еще снимем! еще сделаем что-нибудь, черт побери!..

Вдруг он хлопнул меня по колену.

— Знаете, какой вопрос я задал бы на вашем месте синьору Де Сика? Можете ли вспомнить самый печальный и самый радостный эпизоды своей жизни?

— Считайте, что я его задал.

— Нет, на первую половину вопроса ответа не будет. Слишком много их было, эпизодов самых печальных. Поразительно много. Это вам говорит человек, проживший в общем счастливую жизнь. Ну а самый радостный — такой был. Мы показывали Чаплину «Шушу». Когда в зале зажгли свет, я увидел: лицо Чаплина залито слезами. Эти слезы для меня дороже всех «Оскаров», всех «Гран при», всех книг и статей обо мне, всех оваций. А было их много — оваций и книг…

Вошла высокая, безупречно одетая женщина — ее редкой красоты седина удивительно шла молодому лицу, гордой осанке, доброму взгляду. Это была Мария Меркадер — известная в прошлом актриса, жена режиссера, его неизменный помощник и преданный друг.

— Не время ли ужинать? — спросила она, с тревогой вглядываясь в раскрасневшееся лицо Де Сика.

— Идем, идем, — покорно откликнулся он, нежно прижимая ее ладонь к своему лбу. А мне подмигнул: — Рыбный суп, если только он настоящий, а вы будете есть настоящий, сицилианский, я вам ручаюсь, так специально задумано, — так вот, подогревать его нельзя, и если он остыл, тогда это уже никакой не рыбный суп. А — бурда! — Он вставил словечко по-русски и залился счастливым смехом от произведенного эффекта. — Меня научили ему в России, когда мы снимали «Подсолнухи». Во время натурных съемок еду готовили на костре, и это было божественно! А ужинали мы все в гостинице, в ресторане, и русский ассистент всегда меня спрашивал: «Ну, как вам понравилась наша бурда?»

…Авентинский холм, на одной из улочек которого жил Де Сика, погружен в кромешную тьму: энергетический кризис, повсеместная экономия света. Совсем рядом, высвеченные матовым лунным сиянием, зловеще чернеют обломанные зубья терм Каракаллы. А в квадрате распахнутого окна на втором этаже — знакомый силуэт, как гравюра в изящной оправе: Де Сика, прощаясь, машет рукой.

Полгода спустя, накануне премьеры своего «Путешествия» на Елисейских полях, он внезапно почувствовал себя плохо. Его тотчас доставили в клинику. Несколько часов два десятка врачей безуспешно боролись за угасавшую жизнь. К утру Витторио Де Сика не стало. Ни одному из замыслов, которыми он так щедро и весело делился в тот вечер со мной, сбыться было не суждено…

Вечеру, проведенному с этим удивительным человеком, я обязан другому — не менее удивительному. И не менее замечательному. Дмитрий Вячеславович Иванов, сын поэта-символиста и философа Вячеслава Иванова, сам был — и остался! — достопримечательностью Рима, — именно он и открыл мне Великий Город и свел не с одним из прославленных его обитателей.

Дмитрия Иванова я знал еще под его журналистским псевдонимом, притом как «француза», а не «итальянца». В конце пятидесятых или в начале шестидесятых он был московским корреспондентом газеты «Франс-суар», подписывая свои корреспонденции именем «Жан Невсель». Впоследствии он не раз диктовал его при мне по телефону на итальянский манер: «Неувечелле», переиначивая таким образом каждую французскую букву (Neuvecelle). В римский период нашего знакомства он был уже здешним корреспондентом швейцарской газеты «Трибюн де Женев», но все свободное, да и не свободное тоже, время посвящал работе над творческим наследием отца: стараниями детей Вячеслава Иванова и ближайшего друга семьи, литературоведа Ольги Александровны Дешарт готовилось (и было осуществлено) полное собрание сочинений этого русского классика, высоко чтимого Италией и Ватиканом.

Вместе с сестрой, Лидией Вячеславовной, серьезным музыкантом, чьи произведения стали, наконец, исполняться в Москве, и Ольгой Александровной Дешарт «Жан Невсель» не раз устраивал мне дивные ужины под открытым небом на пьяца Навона, где в теплые вечера собирается культурная элита столицы, — не было случая, чтобы кто-нибудь не подошел к нашему столу, почтительно и дружески приветствуя знаменитого русского итальянца. Один раз с радостным возгласом «Димочка!» к нам подсела крупная и немолодая, но лишенная рыхлости, великолепно подтянутая и энергичная дама, изъяснявшаяся на пленительном старомосковском… Это было тем более удивительно, что реальный старомосковский остался для нее далеко-далеко позади и вряд ли звучал в ушах на протяжении последних десятилетий. Татьяна Михайловна Альбертини, внучка Льва Толстого, дочь его дочери Татьяны Львовны Сухотиной, жена человека, которого называли «молочным королем» Италии (он владел несметным количеством пастбищ и коровьего поголовья на Эльбе и в Сардинии и поил молоком всю Италию), пулеметной очередью выпалила последние светские новости Вечного Города, чмокнула в щеку всех, кто был за столом (и меня тоже), и умчалась к ожидавшему ее роскошному лимузину, из которого так и не пожелал выйти сам «молочный король».

Как действующий журналист Жан Невсель, естественно, следил за текущей политикой, но о ней-то как раз мы говорили довольно мало: круг подлинных его интересов был гораздо шире, — достойный сын своего отца, он вовлекал меня в разговоры о нравственных основах бытия, о способности (или неспособности) людей найти путь друг к другу, о достоинстве личности, о милосердии… Читал и комментировал не известные мне стихи отца, подготовленные для очередного тома

Корреспондентский пункт газеты располагался в одном из палаццо семнадцатого века возле самого фонтана Треви. Там, в трех комнатах с огромной террасой, выходившей во внутренний дворике античными статуями, в окружении сотен книг и в обществе двух прожорливых кошек, Иванов-Невсель и предпочитал жить, не тратя времени на поездки домой — на улицу Леона-Батиста Альберта, — где во вполне современном доме располагалась его квартира. Однажды он уехал в командировку, в Швейцарию, и оставил двух кошек на мое попечение.

Я прожил несколько дней в средневековом дворце, не в силах воспринять этот сон за реальность. Вечером, возвращаясь с вечно гудящей, переполненной людьми в любое время суток площади у фонтана — метров пятьдесят-шестьдесят от наших ворот, — я мгновенно, без помощи машины времени, переносился в другую эпоху. Ворота захлопывались за мной, оставляя позади мир сегодняшних реалий, и я тотчас погружался в темную прохладу южного парка, сохранившего покой и очарование былых времен. Число шагов от входа во внутреннюю галерею до нашей двери было подсчитано предварительно — я шел на ощупь, в полной темноте, осторожно ступая по каменным плитам и вздрагивая от шороха веток, если вдруг налетал ветерок.

Сквозь листву иногда врывался лучик лунного света, лишь подчеркивая этом кромешную тьму. Заслышав мои шаги, кошки начинали мяукать за плотно закрытой дверью, — эти звуки были подобны радиомаяку, ведущему самолет к цели. Добравшись, наконец, до заветной двери, я чувствовал себя в безопасности, но какая-то неведомая сила повелевала преодолеть страх и проделать заново в темноте тот же путь — туда и обратно. И тогда начинало казаться, что именно здесь, когда-то, давным-давно, я уже жил…