Выбрать главу

Артистическая представляла собой трехкомнатную квартирку с миниатюрным душем и столь же миниатюрной прихожей. В гостиной, где мы сидел и, не было ничего, кроме трельяжа, дивана и двух кресел, но рядом, через полуоткрытую дверь, виднелось нечто похожее на спальню: тахта, приготовленная для сна, платяной шкаф… Великий актер и писатель не только здесь работал: давая спектакли, он, в сущности, здесь и жил! Стены, как, наверно, во всех артистических мира, были оклеены старыми афишами, вылинявшими, увядшими, с оборванными краями. Были тут афиши на итальянском и английском, на французском и немецком, на испанском и шведском… И затейливый узор арабской вязи. И воздушная легкость японских иероглифов. И афиша, до боли знакомая, вернувшая в молодость, на старый Арбат, к рекламному щитку у входа в театр.

Написано было по-русски, синим по желтому: «Филумена Мартурано». И рядом — поблекший портрет человека, который в двух шагах от меня, полураздетый, тер виски, спасаясь от головной боли. Но дата, дата!.. Декабрь пятьдесят шестого! Именно тогда я видел на сцене Вахтанговского театра этот спектакль — с Мансуровой, Рубеном Симоновым, Шихматовым, Синельниковой, с молодым — еще без всяких званий — Михаилом Ульяновым: он играл роль Микеле.

Эдуардо перехватил мой взгляд. Долго сам смотрел на эту афишу.

— Счастливейшие часы моей жизни, — сказал наконец печально и тихо.

— Какие? — спросил я, чтобы втянуть его в разговор.

Но втягивать было не нужно, он уже зажегся — я понял это по блеску и потому, как внезапно он стер салфеткой с висков пахнущий мятой крем.

— Это был необыкновенный дом! — воскликнул Де Филиппо, не отрывая взгляда от афиши. — Совершенно необыкновенный. Впрочем, если точнее, совершенно обыкновенный. Неаполитанский дом, неизвестно как оказавшийся в Москве. Симонова знаете? Рубена… Конечно, знаете. Великий артист… Мы гастролировали тогда в Москве. И выдался один свободный вечер. Рубен позвал меня ужинать. К себе домой… Предупредил: «Прошу пожаловать на легкий ужин». Так и сказал: «Легкий ужин». Я понял. И дал слово своим актерам: через час-полтора вернусь, пойдем бродить по Москве. — Он улыбнулся знакомой по экрану улыбкой. Той, из «Неаполя — города миллионеров». — Побродили, как бы не так…

Он доверительно подмигнул мне, прищурился, высекая из памяти дорогие ему подробности того вечера, когда так и не удалось побродить по Москве.

— Fantastico! (B русском переводе просто немыслимо передать интонацию, с которой он выкрикнул это слово.) Ужин длился четыре часа. Только ужин, понимаете? Подавал сам Рубен. Его сын, дочь и сестра. И кто-то еще… Fantastico! Это не Москва, это Неаполь, понимаете? Так встречают гостей только в Неаполе, уж поверьте. Я не запомнил ни одного блюда, только лица хозяев. Они не ели, они блаженствовали. Каждый что-то рассказывал, но как!.. Один кончал свой рассказ, другой тут же подхватывал. Это был театр, понимаете? Без публики, без оваций, естественный, как сама жизнь. Вдохновенный театр…

Эдуардо откинулся в кресле и с шумом выдохнул воздух. Возбужденное от потока воспоминаний, его лицо снова поблекло, он ладонями прикрыл глаза и оставался так, в неподвижности, несколько мгновений. Уж не знаю, какой телепатический импульс именно в этот момент заставил открыться дверь. Заглянула какая-то женщина, высокая, крупная, смуглолицая. Сразу бросились в глаза ее хорошо ухоженные, аристократически тонкие пальцы, на которых не слишком назойливо, но все же очень заметно сверкали бриллианты.

— Эдуардо! — с укором и горечью сказала она. — Ты же обещал: двадцать минут. И без всяких эмоций…

Он отвел руки, посмотрел на нее, осунувшийся, на глазах постаревший, покорной виновато:

— Хорошо, хорошо, сейчас… Только закрой, пожалуйста, дверь… Моя жена, — кивнул он, когда дверь закрылась.

К нему вернулась прежняя живость, а на лице опять появилась улыбка.

— Вдохновенный театр! — повторил он, давая понять, что рассказ продолжается. — А разговоры?! Ну и наговорились же мы всласть! О театре, о жизни. И ни слова о чепухе. Я думаю, это всегда отличает человека искусства оттого, кто к искусству примазался. Вы со мной согласны?

Я и рта раскрыть не успел — он снова предался воспоминаниям, тут же забыв о своем вопросе.

— Уехать из Неаполя, чтобы приехать в Неаполь!.. Я сказал, что не запомнил ни одного блюда. Вздор! Как я мог не запомнить? Была жареная рыба, обваленная в муке. Я думал, так готовят только в Неаполе. И еще мясо, которое жарили прямо за столом. Типичное неаполитанское кушанье. Вы мне честно скажите, — он недоверчиво заглянул мне в глаза, — так готовят в России? Или Рубен мне устроил спектакль? — Он опять не стал ждать ответа, улыбнулся лукаво. — Конечно, спектакль, черт побери. Но какой!..

Была уже половина девятого. В девять начинался спектакль.

Он нажал миниатюрную кнопку — через запрятанный где-то динамик в комнатку ворвались звуки кулис: приглушенные голоса, стук сдвигаемой мебели, шарканье ног. Де Филиппо одобрительно покачал головой, отключил динамик, потом быстрым, привычным движением стянул с себя узенькие, дудочкой, брюки и остался в широченных светло-синих трусах, из которых торчали сухие ноги в непомерно больших туфлях.

Я поднялся, чтобы уйти.

— Подождите, — остановил меня Де Филиппо, роясь в шкафу. — У нас есть еще минут десять. — Он увидел, что я отвернулся, добавил насмешливо: — Чего это вы вдруг застеснялись? Я работаю…

С чувством неловкости я снова уселся в кресло. Де Филиппо долго и сосредоточенно мыл руки, потом натягивал простые холщовые брюки — брюки для сцены, менял клетчатую рубашку на белую сомнительной чистоты: «реквизит», который вряд ли бы кто отличил от подлинных обносков бедной крестьянской семьи.

— Симонов лежал в больнице, — продолжил он свой рассказ, размешивая кисточкой какую-то темную жидкость. — Врачи велели ему похудеть, чтобы немножко поберечь сердце. Но он вышел из больницы на один-единственный день. Ради меня… Он сказал: «Я обязан сыграть в твою честь „Филумену“. И я сыграю». И он сыграл! Как он сыграл!.. Ну и спектакль был, я вам скажу. Просыпаюсь иногда посреди ночи и вижу мизансцену: громадная арка, а за ней синее море… Стол посредине… Пять ступенек… Именно пять… Мансурова произносит свой монолог, спускаясь по этим ступеням и двигаясь к публике… Она несла залу мой текст, как королевское кушанье на серебряном блюде. Выделяя каждое слово, будто это не Эдуардо, а Софокл или Эсхил. Я никогда бы не смог так сыграть свою пьесу. Никогда! А они сыграли…

Он порылся в захламленном ящичке трельяжа, но ничего не нашел.

— Хотел показать вам одну программку. Осталась от первого представления Филумены. Знаете, сколько я писал эту пьесу? Двенадцать дней… Мы уже избавились от Муссолини, дышалось легко, все жили надеждами. Тяга к театру была огромная. Вообще к искусству. Хотелось написать что-то… Не знаю — что… Что-то человеческое. Берущее за душу. И чтобы сыграла моя сестра. Замечательная артистка! И я написал «Филумену». Титана была первой, кому я прочел пьесу. Когда я кончил читать, она заплакала. Она сказала, что о такой роли мечтала всю жизнь. А я не сомневался в провале. — Он нахмурился, метнув на меня искоса недовольный взгляд. — Я заметил: вы усмехнулись. Решили: старик притворяется. Нет, я действительно был уверен в провале. Я думал: мир пережил войну. Такую войну! Через какой только ад не прошли люди! Чего только не навидались! Кого сейчас взволнует драма какой-то стареющей женщины, за плечами которой всего-навсего бедность и публичный дом? А вот — взволновала. Успех был невероятным. Если бы спектакль провалился, я перенес бы это спокойно. Потому что был психологически подготовлен. Но успеха сердце не выдержало: я заболел. Перегрузки от положительных эмоций тоже, я вам скажу, не подарок. Вообще этому сердцу, — он постучал себя по груди, — изрядно в жизни досталось. Врач сказал мне недавно: «Эдуардо, у вас большое сердце». Вы думаете: большое — значит щедрое? Нет, большое — значит большое. Как у боксера после долгой жизни на ринге. Вот поставили стимулятор. — Он снова ощупал грудь, проверяя, на месте ли аппаратик. — Помогает. А впрочем, кто его знает, что именно нам помогает? Может быть, вовсе и не эта машинка, а театр? Те самые перегрузки, которые сделали сердце большим?..