Выбрать главу

— Семьдесят один, — хмуро уточнил он. — Мне было шесть, когда я впервые вышел на сцену. Семьдесят один год!.. Все-таки срок… Выдержать его не смог бы ни один атлет. А артист выдержит и больше. Если только это артист, а не… — Ему явно не хотелось произнести слово, вертевшееся на языке. — Знаете, что со мной приключилось недавно? Шла моя последняя пьеса «Экзамены не кончаются». Здесь, в Риме… Работаю… Все нормально… И вот посреди монолога отключают свет. Полностью! Даже лампочки одной не оставили. И сцена, и зал — абсолютный мрак. И тишина. А я падаю, падаю, падаю… Вдруг и падение прекратилось, и свет снова зажгли. И я монолог продолжаю, как ни в чем не бывало. Знаете, что это было? Нет? Сердце остановилось. Пока что только на миг. Но — остановилось. Так что, выходит, я уже умирал. Посмотрел, как это бывает, и вернулся обратно.

Голос его спокоен, ровен, бесстрастен. Холоден даже. Ну, умирал… Ну и что?.. Он сделал вздох, глубокий и шумный.

— Надо спешить… — Вдруг он резко себя оборвал. — Да что это я разболтался, на самом-то деле?!. Скажите, в России меня все еще помнят?

Не знаю, как бы я мог, не лукавя, ему ответить сегодня. Это просто ужасно, если уже он забыт. Если новые поколения проживут, не увидев его пьес, которые так созвучны и новому времени. Как всегда и везде созвучна любому времени непреходящая литературная ценность. Но тогда я был в полном ладу с правдой, воскликнув:

— Да могут ли разве не помнить?!

Его пьесы вошли в нашу жизнь. С ними рождались и заявляли о себе десятки новых театров. «Современник» — хотя бы… В нашей стране Де Филиппо сразу же стал признанным классиком.

Слово «классик» ему не понравилось: в нем что-то застывшее, постное и архивное. Почему же архивное? Он пожал плечами:

— Классики неприкасаемы. А я люблю жизнь, люблю, когда со мной спорят, ругаются, подшучивают, кусают. Иначе скучно… Иначе загорается красный свет, дороги дальше уже нет. А в искусстве красный свет равнозначен смертному приговору. Неприкасаемые для искусства мертвы. Став священными коровами, они обрекают себя на творческое бесплодие.

Мысли его все время возвращались к России. К трем гастрольным поездкам, прочно врезавшимся в память. К капустнику, который устроил в его честь Вахтанговский театр. К письмам и телеграммам от зрителей, которые он получил.

Почему-то мне вспомнилась крылатая фраза, которую вроде бы любил повторять Эйзенштейн (да и только ли он?!) — о том, что режиссер, если у него есть талант, может поставить на сцене даже телефонную книгу.

— А вы знаете, это идея. — Де Филиппо лукаво прищурился, явно предвкушая забавный розыгрыш. — Изабелла! — крикнул он жене. — Иди сюда, Изабелла. Дай скорее телефонную книгу. Старую, новую — все равно.

Мне было неловко встретить взгляд Изабеллы. Уставившись в стенку, я разглядывал афиши.

— Кому ты хочешь звонить, Эдуардо? Ты посмотрел на часы? Уже первый час ночи…

Ее голос тревожен, а его, напротив, вдруг стал веселым и звонким.

— Сейчас увидишь… Книгу! Скорей… — Он взял в руки потрепанный, запыленный «кирпич», небрежно полистал, ткнул наугад пальцем. — А-а, Вивиани!.. Где же ты, несравненный? Куда пропал, дорогой? Улица Андрели, 4… Ах, вот куда ты забрался… И думаешь, ты в безопасности? О, наивный, седой болван Вивиани! Доставьте сюда Вивиани! Кого? Вивиани? Да-да, Вивиани!.. Конечно же, Вивиани!

Он щурился, морщился, ухмылялся, кривился, причмокивал языком, произнося это имя то восторженно и патетично, то язвительно, то небрежно. Ошеломленная Изабелла, замершая было от неожиданности, начала смеяться, и я облегченно вздохнул.

Эдуардо снова открыл «кирпич», ткнул пальцем в новое имя, прислушиваясь к шагам в коридоре за дверью. По-стариковски отставив книгу и водрузив на нос очки, он неуверенно читал по складам:

— Спер-ма-цо-ни…Да, Спермацони. Ну и имечко нам досталось. Спермацони, вы где?

— Здесь! — донеслось из-за двери.

Монументальный мужчина с римским профилем, точно отлитым из бронзы, величественно возник на пороге и с некоторой настороженностью оглядел мизансцену, неожиданно открывшуюся перед ним: уткнувшегося в телефонный справочник Де Филиппо с очками на кончике носа, хохочущую Изабеллу и растерянного незнакомца, еще не сумевшего включиться в игру.

— Что тут у вас происходит?

— Что у нас происходит? — проворчал Де Филиппе — Скажите лучше, что происходит у вас. Как могли вы, синьор Спермацони, не продать билет на спектакль моему лучшему другу?

До меня не сразу дошло, что на этот раз перед нами человек, действительно носящий фамилию Спермацони, — тот самый «комендаторе», который категорично отвечал мне по телефону: билетов нет и не будет.

— Но позвольте, позвольте… — Он тоже, по-моему, еще не понял, что его втянули в игру. — Откуда мог я узнать, друг это или недруг? Все твердят, что они ваши друзья. И друзей получается много больше, чем может выдержать зал.

С каким божественным негодованием Де Филиппо оглядел «комендаторе»! Снял очки. Откинул голову. Сузил брови. Лицо его окаменело.

— Спермацони!.. — Он произнес это почти угрожающе. — Если бы вы не были таким скрягой… Если бы для моего друга нашелся какой-нибудь стул… С которым, неизвестно почему, вы так боитесь расстаться… Он посмотрел бы спектакль и давным-давно бы отправился спать. Теперь из-за вас я теряю время на праздную болтовню. Притом совершенно бесплатно. А вы хорошо знаете, что после полуночи артистам платят двойной тариф, Объявляю вам выговор, Спермацони!

— Слушаюсь! — по-солдатски вытянулся «комендаторе», окончательно и с восторгом подчиняясь правилам игры.

И только московский писатель не спешил им подчиниться: слишком уж велика была «доля истины» в прелестно разыгранной шутке. Я поднялся, ловя себя на постыднейшей мысли: мало ли что, а вдруг меня снова усадят на место? Вдруг раздастся опять, как это было не раз за сегодняшний вечер: «Подождите, у нас есть еще десять минут».

— Идите…

Он уже отключился, уже провел ладонью по лицу, точно снял с себя маску, и, вытянув из вороха фотографий, раскиданных на столе, ту, где он снят в образе Альберто Сапорито, надписал ее тонким черным фломастером.

— Как называется улица, где театр Вахтангова? Арбат? Ну так вот: гуляя по Арбату, вспомните иногда Эдуардо.

Он протянул мне фотографию, потом сухую ладошку и усталым движением снял рубаху, словно задернул занавес: спектакль окончен.

Уже с лестницы я услышал:

— Все, Изабелла. Все! Баста! Пожалуйста, не волнуйся: я совершенно здоров. Что там у нас на завтра?

— В восемь, — мелодично ответил ласковый голос, — сценограф из Сполето… В девять тридцать — журналист из Милана… Репетиция — в десять…

Глава 27.

Я знал Эренбурга

Хорошо известные по именам, знаменитые итальянцы приличном общении оказывались еще привлекательней, еще значительней и симпатичней, чем их рисовало воображение.

Кинорежиссер Дамиано Дамиани, чьи остросюжетные политические фильмы имели огромный успех и у нашего зрителя (особенно фильм с нарочито казенным и все равно интригующим названием «Признание полицейского комиссара прокурору республики»), оказался человеком на редкость контактным и, главное, заряженным необычайной энергией. Достаточно было нескольких минут, проведенных с ним, чтобы понять: фильмы, которые он снимает, это и есть его жизнь. И никакой другой у него нет.

Только-только я стал говорить о том, как мне близко и дорого его стремление разоблачить мафиозность в любых ее проявлениях, он сразу меня перебил:

— Пожалуйста, не повторяйте наших газетных критиков. Не называйте меня борцом с итальянской мафией. Смешно бороться с тем, что непобедимо.

Он прочел в моих глазах нечто большее, чем недоумение, и подтвердил:

— Это не эпатаж. И не любовь к парадоксам. Я действительно так думаю. И поэтому критики, хваля мои фильмы, называют их апофеозом отчаяния. А в них нет никакого отчаяния, в них есть правда. Мафия непобедима — до тех, разумеется, пор, пока человеческая личность и сама жизнь не стоят ломаного гроша, а за деньги можно купить все, включая любые посты, которые ставят человека выше закона. Вы заметили: в фильмах, вроде бы разоблачающих мафию, всегда присутствуют честные полицейские, которые, пусть даже и безуспешно, непримиримо сражаются с ней? Но что такое — честные полицейские? Это значит честная власть, которая против мафии, — так воспринимает их роль любой зритель. Вольно или невольно. А ведь честной власти-то нет! Она неумолимо сращивается с криминальной средой. Поэтому честные полицейские, даже если они и встречаются в жизни, на экране становятся символом честной власти, — таковы законы искусства. Получается: государство — ведь полицейский аппарат всегда орудие государства — заинтересовано в уничтожении мафии. А оно не может быть в этом заинтересовано, потому что мафия это оно и есть. Заколдованный круг! Так что, если фильм талантлив, если он пробудил у зрителя веру в честную впасть и героических полицейских, — такой фильм борется с ложью при помощи лжи.