Выбрать главу

Представляя писателя, Олег Ефремов сказал, что не имеющий ни одной свободной минуты Эренбург откликнулся на приглашение в знак уважения к молодому и перспективному театральному коллективу, что никакой лекции он читать не будет — просто выскажет несколько мыслей и ответит на вопросы. Тогда в «Новом мире» печатались его «Люди, годы, жизнь», возвращавшие обществу вырванные из истории, оболганные и оплеванные имена, — книга, восторженно встреченная интеллигенцией и вызвавшая зубовный скрежет на кремлевско-лубянских верхах. Это был уже третий — и последний — взлет Эренбурга. Первые два пришлись на военную публицистику и на «Оттепель» пятьдесят четвертого — пятьдесят шестого годов: название повести стало названием целой эпохи — мало кому из писателей удавалось такое!

Точной темы у встречи не было, но, наверно, ее можно было назвать так: «О современности в искусстве». Для театра «Современник» она звучала вполне актуально. Но до главной мысли Эренбург добрался не сразу. В свойственной ему парадоксально-афористичной манере он выдал сначала несколько полемических пассажей, заведомо вызывая на спор. Некоторые из этих пассажей я записал.

«Для искусства аргументов не существуют, с их помощью нельзя ничего доказать. Если у человека нет вкуса, ему не докажешь, что Рембрандт лучше живописи нынешних академиков».

«Уровень образования у нас значительно превосходит уровень воспитания. Получить образование еще не значит стать интеллигентом. (Практически — та же мысль об „образованщине“, но Солженицын высказал ее значительно позже.) Мы производим полуфабрикаты. Можно построить ракету и долететь до Луны, но остаться при этом с пещерной душой».

«Работа перестала быть творчеством. Она изнуряет своим однообразием. Избавить от этого может только искусство. Но люди без вкуса очень часто искусством считают подделку».

«Безвкусие свойственно не только нашим согражданам. Не надо обольщаться: на Западе этим страдают даже очень почтенные люди. У нас есть такие художники, о которых за границей пишут книги, которыми там восхищаются, и все равно их живопись остается подделкой, только с международным клеймом» (все поняли, разумеется, что речь идет о Глазунове).

«Если я не люблю Тициана, это не значит, что он был плохим художником. Мнение оно и есть мнение, не больше того, от кого бы ни исходило. Французскому режиссеру безразлично, понравился ли его спектакль премьер-министру. Ему гораздо важнее, что скажут о нем его коллеги. Французского живописца меньше всего интересует, что думает о его картине министр культуры. Что бы ни думал, министр никогда не осмелится это высказать вслух, сознавая, что вкус может его подвести и он окажется посмешищем в глазах людей, которые разбираются лучше, чем он».

«Говорят, что произведение искусства должно быть понятно массам, что оно должно быть доходчиво. Это очень спорно. Даже просто ошибочно. Если человек пишет на языке эпохи — сегодняшней, а не вчерашней, — его сначала понимают немногие. Это естественно. В таком отношении к доходчивости нет никакого снобизма и высокомерия. Тот, кому хватает культуры и вкуса, должен стремиться постигнуть язык эпохи, воспроизведенный средствами искусства, а не отвергать его с ходу, выдавая отсталость своего восприятия за гол ос народных масс».

Лишь в самом конце Эренбург добрался до тезиса, который, видимо, считал особенно важным для этого вечернего выступления.

«Искусство не имеет прогресса, — сказал он. — То, что ошибочно называют прогрессом, это попытка говорить о современных проблемах на современном же языке. В точном смысле слова прогресс это улучшение, вызванное развитием — общественным, культурным, техническим, экономическим… Но можно ли сказать, что современное искусство лучше, совершеннее античного — греческого или римского? Оно — другое, но не лучше…»

Вот этот последний тезис вызвал бурные споры. Помню трех оппонентов, которые возражали Эренбургу особенно резко: сам Олег Ефремов, Эрнст Неизвестный и драматург Юлиу Эдлис. Прогресс не результат развития, утверждали они, прогресс это и есть развитие. Прогрессивнее не значит лучше — здесь у Эренбурга незаметно происходит подмена понятий, — прогрессивнее значит современнее. Искусство всегда в движении, но движение возможно только вперед, а не назад, оно-то и называется условно прогрессом. Совсем недавно, в опубликованной переписке Вадима Сидура с его немецким другом, профессором Карлом Аймермахером, я нашел высказывание Димы — о том же: его, как и многих, занимала мысль о «прогрессе» в искусстве. Он, пожалуй, нашел самую точную формулу: «Искусство не развивается во времени и не изменяется от худшего к лучшему, во все времена оно может быть только искусством или не искусством». В сущности, как я теперь понимаю, все спорщики говорили одно и то же, но разными словами, по-своему, ярко и темпераментно выражая свою индивидуальность.

Это была замечательная полемика, прелесть ее была не в высказывании каких-то необычайно глубоких мыслей, не в правоте одного или другого, а в непривычной еще атмосфере раскованности, которая всеми воспринималась как признак наступившей свободы. Иллюзии свободы — это мы понимаем теперь. Но тогда казалось — свободы без всяких иллюзий. И еще — откровенности. И еще — чувства локтя: все собравшиеся, отстаивая разные взгляды, аплодируя или гостю, или его оппонентам, ощущали себя членами одного сообщества

И сам Эренбург нашел способ подчеркнуть наступление судьбоносных перемен, хотя, казалось, он-то успел познать их истинную цену: как раз в это время его терзали за мемуары, требуя от них «исторической объективности», тогда как мемуары хотя бы уже по признаку жанра не только могут, но обязаны быть субъективными. И никакими другими! А «историческая объективность», если таковая вообще существует, это уж во всяком случае отнюдь не взгляд на историю, разработанный и утвержденный в ЦК…

Как водится, полетели записки. Он даже не стал их читать.

— Время, когда люди не спрашивают по-человечески, а пишут записки, прошло, — раздраженно сказал он. — Записки — это чтобы не узнали, кто спрашивает. Зачем нам бояться друг друга? И вообще кого бы то ни было? Кому следует, тот и так все узнает. Давайте покажем, что нам нечего бояться и нечего скрывать.

Ему зааплодировали. Посыпались вопросы. Ничего крамольного в них не было. Помню несколько ответов

«Эстетический уровень женщин выше, чем мужчин. Поэтому они тоньше воспринимают произведение искусства». (Ефремов вставил реплику: «Что мне теперь делать с нашими женщинами? Не соглашаясь со мной, они будут ссылаться на вас».)

«Нашим читателям повезло: Хэмингуэй умер. Политически он оказался приличным, отколоть какой-нибудь номер больше не сможет. На него перестали нападать».

«Не употребляйте термин „модернизм“, прошу вас. Его придумали глупые люди. В нем есть элемент осуждения, но можно ли бранным словом обзывать современность в стране, знамя которой — новизна, движение, будущее?!»

Всем было ясно, в какую сторону, против кого была пущена эта стрела, но эренбурговская патетика повисла в воздухе. Реакции не наступило. Внезапная лозунговость, вдруг невесть почему вторгшаяся в нормальную речь, даже при всей прозрачности эзопова языка, была совершенно не к месту в этом зале, где он сам же создал совсем иную атмосферу и призвал к иному — не шаблонному — словарю.

Когда стал и расходиться, мы столкнулись с ним в узком проходе, он нахмурился, вспоминая, и тут же назвал меня по имени — лишь для того, чтобы заверить: нет, не забыл.

— У меня скопилось, — сказал он, — много писем от осужденных. Политических. И уголовных тоже. Даже мои помощники не знают, что делать с некоторыми из них. Вы не возражаете, если я перешлю их вам?

Пачка писем — числом около десяти — пришла через несколько дней. Все они были адресованы Эренбургу как депутату Верховного Совета СССР, и на все был дан ответ, что им следует обратиться не к нему, а к своему депутату: Эренбург был избран от Латвии. При формальной правильности ответы звучали как издевка: какой дурак не понимал, что все наши депутаты были не от каких-то «своих» округов, а все от того же ЦК, который раскидывал «народных избранников» — одного в Латвию, другого в Туркмению — по утвержденному списку? Роль, которую он на себя взял, не позволяла Эренбургу нарушить правила игры, чтобы не дать никакого козыря своим ненавистникам. Но все бесчестие подобных ответов он хорошо сознавал. И искал выход из положения. Чистая случайность — встреча со мной — возможно, показалась ему одним из таких выходов.