Выбрать главу

Как-то мы у него заболтались, и он вызвался меня проводить до троллейбусной остановки или дождаться, пока я схвачу такси. Ни того, ни другого не было долго — мы стояли на хлестком ветру, и он никак не соглашался вернуться домой.

— Надо кости размять, — сказал он и без всякого перехода, без видимой связи стем разговором, который мы вели, вдруг спросил: — Почему ты до сих пор не в Союзе писателей?

Членство в Союзе мне казалось недостижимым, сделать для этого хоть какие-то шаги я не решался. Когда, дождавшись ночного троллейбуса, я все же добрался до дома, мама крикнула из своей комнаты: «Только что звонил Трифонов. Позвони ему». Боже мой, что случилось?! Юра сказал с нарочитой сухостью: «Заскочи завтра за рекомендацией, я ее уже написал». Утром, чуть свет, позвонил Елизар Мальцев. «Старик, сегодня будет готово», — весело сообщил он своим неповторимым фальцетом. Что готово?!. Оказалось, Юра уже успел с ним связаться и сделал за меня то, что положено делать самому соискателю: попросил его стать вторым… Он понял уже, что я не сделаю ничего. Но я все-таки сделал: позаботился сам о третьем. Им стал мой старый товарищ по литературной студии МГУ Володя Солоухин, писатель замечательный, которого я всегда искренне чтил, хотя, к большому своему огорчению, бывал свидетелем постыдных его выступлений. Володя тоже удивился, что я еще не в Союзе, и этому удивлению посвятил половину своей рекомендации.

Уже через три месяца (срок, говорили мне, беспрецедентный!) мы отмечали мое вступление в Союз в уединенном зальчике Домжура. Пришли мои рекомендатели, пришли те, кто писал свои отзывы о «кандидате» в бюро секции прозы, в приемную комиссию и правление московского отделения и СП РСФСР, кто высказывался при обсуждении кандидатуры: Павел Нилин, Валерий Осипов, Николай Атаров, Георгий Радов, Анатолий Аграновский. Никого из них уже нет… А тогда было весело, легко, непринужденно: Солоухин вспоминал нашу общую литературную молодость — с нарочито нудной серьезностью, от чего его рассказы становились еще смешнее, Валера травил анекдоты, Нилин подавал ядовитые реплики, Толя нараспев произносил какие-то мудреные тосты, а дирижировал этим оркестром Юра, абсолютно не похожий в тот вечер на того, которого я знал — до и после. В неожиданной и вроде бы совсем ему не подходящей роли остроумного тамады я видел его единственный раз.

Месяца через три после смерти Нины он поехал в Болгарию, стремясь, в сущности, убежать от себя самого. Он любил эту страну, где у него было много друзей. Моя женитьба, привязавшая меня к Болгарии и сблизившая с теми, кто был близок ему самому, сделала наши отношен и я еще более тесными. Он стал чаще бывать у меня на Аэропортовской, и я у него — уже после того, как он съехал с Ломоносовского проспекта и поселился поблизости, на одной из Песчаных, получившей вскоре имя Георгиу-Дежа.

Кажется, в шестьдесят втором году мы вместе оказались в Софии — он с Ниной и я. Мы с женой повели их в один дивный подвальчик, пили-ели под вполне здесь уместную фольклорную музыку, Нина что-то мурлыкала в такт, сдерживая себя, — ей явно хотелось распеться. Потом вдруг вскочила, сказала сердито: «Мне здесь надоело» — и, не дожевав, решительным шагом направилась к лестнице. Юра бросился за ней вслед. Капка — за ним. Я остался, чтобы расплатиться, — пытался понять, чем был вызван этот неожиданный взрыв. Таки не понял. И, конечно же, сделал вид, что ничего не случилось.

Мне кажется, Юра обрадовался, а не огорчился, узнав, что на этот раз мы в Софии не пересечемся. Ему хотелось совсем оторваться — хотя бы на две-три недели — от всего и от всех, кто связан с Москвой.

С ним поехала дочь — его дочь и Нины: Оле было тогда, если я не ошибся, пятнадцать лет. Ее привязанность к матери была невероятной, потрясение непомерно большим, — Юра хотел смягчить ее боль, для того и задумал это зимнее путешествие.

Болгарские друзья сделали все, чтобы ему и Оле было тепло и уютно. Сотоварищи по Литинституту — Лиляна Стефанова, Георгий Джагаров, Димитр Методиев (все они стали известными писателями в своей стране) — были ему не столь близки, как тонкая лирическая поэтесса и прозаик Блага Димитрова, партизанский герой, писатель Веселин Андреев, язвительный баснописец Банчо Банов. С первыми чаще всего приходилось говорить о советско-болгарской дружбе и борьбе прогрессивного человечества за мир во всем мире. Со вторыми — о простейших вещах, которые дороги и близки каждому человеку.

Эти «вторые» и устроили Юре и Оле поездку в Пиринские горы, в самый-самый юго-западный угол Болгарии, где она смыкается с Грецией и Македонией. Там, высоко в горах, расположен Медник — живописнейший городок, дома которого висят на почти отвесных склонах. Тем январем он утопал в снегу, единственная дорога к нему стала непроходимой, и я живо себе представляю, чего стоило не слишком приспособленным для этого путникам туда пробиться. Банчо потом говорил мне, что приключение, которое по замыслу должно было встряхнуть Олю и доставить ей удовольствие, имело прямо противоположный результат: она еще больше ушла в себя, и вывести ее из этого состояния не удалось никому. Юре — тем паче…

Зато для него самого итогом этого путешествия стал один из его шедевров — рассказ «Самый маленький город». Сюжета в нем нет никакого, но есть поразительно переданное настроение, отражающее все, что происходило тогда с ним и с Олей. Даря мне номер журнала с его публикацией, Юра вдруг сказал:

— Ахматова говорит, что стихи растут из сора. Теперь я знаю: из муки. Правда, рассказ — не стихи.

Кажется, это был единственный раз — во всяком случае, при мне, — когда такое признание вырвалось из его уст.

С Олей у него были трудные, очень трудные отношения. После смерти Нины они стали еще труднее. Пробиться в ее внутренний мир он не мог. Хотел. Безусловно хотел. Но скорее всего — не умел. Он с большой теплотой относился к Олиному мужу, музыканту, — помню, каким сложным поручением он меня «обременил» при поездке в Лейпциг: вместе с Гансом Марквардтом, его другом, директором одного из старейших в Европе издательств «Реклам-Ферлаг», мы искали для зятя нужные ему ноты и музыкальную литературу, и я был счастлив, что смог выполнить Юрину просьбу. Сам Юра — тем более. Но сколько он ни старался, натянутость отношений в осиротевшей семье становились все больше заметной.

Однажды, когда уже Юры не стало, я, вернувшись домой, застал маму в слезах. Рассказ ее меня ужаснул. Звонила Оля — ей нужен был какой-то юридический совет. Меня не застав, разговорилась с мамой. Та поспешила ее обрадовать: в бездонных ящиках письменного стола нашелся очень плохой по качеству, частично засвеченный, но ставший теперь реликвией, снимок, который моя, тогда десятилетняя, дочь сделала в Дубултах в июле семьдесят восьмого года: мы с Юрой в окружении писательских детей, составлявших Танино общество.

— Разве можно меня чем-то обрадовать? — спросила Оля упавшим голосом.

— Нашелся снимок, которого у вас нет..

— Неужели мамочки?! — воскликнула Оля.

— Нет, папы.

— Тогда он меня не интересует, — жестко и неумолимо отрезала Оля. — Можете его оставить себе.

Я понимаю, каких душевных мук стоило ей довести себя до такого ожесточения. И произнести то, что сорвалось с ее языка. Понимаю и не осуждаю. Но мне показалось, что пощечину получил я сам. Что оставалось делать? Позвонить Оле и напомнить про урок, который некогда мне дал в сто десятой Иван Кузьмич: «Не отрекайся от брата?!» А тем более — от отца… Такого отца! Но — не посмел… Не решился… Подумалось только: в этой ужасающей атмосфере Юра жил — постоянно, ежедневно, почти до последних дней, он, замечательный русский писатель, хорошо понимавший свое, уже завоеванное, место в литературе. Свое предназначение…

Нет никакого секрета в том, почему разлад самых близких, казалось, людей все обострялся. В довершение ко всему это была — не знаю, в точности ли осознанная или, может быть, непроизвольная — реакция на то, что какое-то время спустя опустевшее после Нины место оказалось занятым. Женщине, которая его заняла, посвящена повесть «Другая жизнь», увидевшая свет в 1975 году. «Посвящается Алле» — так написано на чистом листе, предваряющем книгу.