Выбрать главу

Был самый конец марта, когда я приехал в Рим. Машина ждала меня у вокзала — по договоренности с моим приятелем, болгарским послом, мы должны были сразу же отправиться на Капри. День был солнечный, погода отличная, настроение ей под стать. Какая-то сила заставила меня попросить тормознуть у газетного киоска. Купил свежий номер французской газеты «Монд». По привычке я просматриваю сначала первую страницу, затем последнюю и лишь потом те, которые в середине. Открыв последнюю и увидев заголовок над правой колонкой, я зажмурился и почувствовал, что нечем дышать. Удар головой о лобовое стекло вернул меня в реальность. Водитель уже выруливал к тротуару из потока машин, чтобы остановиться. И опять, как полгода назад, я нашел в себе силы сказать:

— Все хорошо. Воды не надо. Едем дальше.

«Смерть советского писателя Юрия Трифонова» — таким был заголовок колонки в газете «Монд».

Последний роман «Время и место» вышел уже после его смерти — роман итоговый, очень личный и во многом прощальный. Неужели он предчувствовал свою раннюю и скорую смерть?

Комментируя фрагменты Юриных записных книжек, опубликованные ею в журнале «Дружба народов», жена его Ольга утверждает, что в одном из героев романа «Время и место» — Мироне, — который как бы невинно предает самого близкого друга Антипова, есть «что-то от друга Ю.В. — переводчика Льва Гинзбурга». Ума не приложу, чем вызвано это ее утверждение. Неужели лишь тем, что у литературного Мирона и у реального Льва отцы — адвокаты? Но жена Мирона — болгарка, живет в Софии, тогда уж скорее, по такой аналогии, Мирон — это я?! Возможно, Оля знает то, чего не знаем все мы. Вполне возможно. Ей виднее. И все же… Пока с бесспорностью не доказано нечто иное, могу с полной убежденностью утверждать: Лева никогда — ни прямо, ни косвенно, ни в буквальном, ни в переносном смысле — не предавал своего друга. Да и как и кому, даже если бы захотел, он был в состоянии его предать?

Вряд ли Юра мог сфальшивить в час последнего прощания, подводя уже не предварительные — окончательные итоги. Вряд ли, зная что-либо о предательстве, мог с предателем проститься теми словами, которые он нашел. Любая ложь, любое лицемерие и фарисейство были ему чужды органически. Ведь он сам мне когда-то сказал: «За ложь литература мстит беспощадно». И относил эту жесткую максиму не только к другим, но и к себе самому.

Теперь, через два десятилетия после того, как обоих друзей не стало, прорезался голос у их новых хулителей. Живых топтали кремлевские бонзы, мертвых — те, кто себя выдает за их антиподов. Крайности сходятся — это общеизвестно. Только нынешние топчут более изощренно — развязно и самоуверенно. С непременным ощущением своего величия, за которым всегда — комплекс неполноценности. С непререкаемой убежденностью, что они, и только они, держат Бога за бороду. Испепеляющая их зависть к таланту, потребность самим утвердиться на костях прежних кумиров — все это так очевидно, что становится не противно, а скучно…

Грязь не прилипла к травимым тогда, не прилипнет и ныне. Остались книги — у них огромный запас прочности, они говорят сами за себя, они, и только они, останутся тем памятником Юре и Леве, которому всегда будет и время, и место.

Глава 30.

Сюжеты кусались

Стоило появиться новому судебному очерку или рассказу на «криминальную» тему, как сразу же раздавался телефонный звонок: режиссеры, актеры, сценаристы, редакторы убеждали меня, что сюжет таит в себе большие возможности дня создания интересного фильма. Так оно, наверно, и было, но никаких практических результатов эти восторги, увы, не давали: все благородные замыслы разбивались о непроницаемые стены кинематографических бюрократов. И однако же встречи с талантливыми людьми, которых так увлекали рассказанные мною «частные случаи», служили мощным толчком для дальнейшей работы. Они лучше помогали понять, какой потенциал содержится в готовых сюжетах «прямо из жизни», какая в них заключена социальная и психологическая глубина.

Первым откликнулся ныне прочно забытый великолепный комедийный актер Константин Сорокин, которого тогда знали все по фильмам «Воздушный извозчик», «Близнецы», «Укротительница тигров» и многим другим. Он прочитал мой рассказ «Карьера» — о блистательном инженере Леонтьеве, над которым безжалостно издевались за любую — реже подлинную, чаще мнимую — провинность всевозможные кадровики и партморалисты. Так его затоптали, что истинный самородок спился, превратился в бомжа, промышлявшего, чтобы не околеть под забором, подноской вещей на вокзалах. Кроме нескольких мелких деталей, в рассказе вообще не было никакой выдумки: он был «списан» из уголовного дела, в котором я участвовал как адвокат. Вероятно, эту подлинность и ощутили читатели, тем более те, кто особенно чуток к восприятию правды.

Сорокин пришел с уже готовым наброском сценария — мечтал сам поставить фильм и сыграть в нем главную роль. И он сыграл ее предо мною одним — всю, до конца, и не только за себя, но еще и за других персонажей, — показав, каким трагическим, а не только комедийным даром он обладал. Даром, который тоже никем до конца не был понят, открыт, реализован, сколь бы ни казалась успешной его актерская карьера. Видимо, судьба Леонтьева — разумеется, не буквально, — наложилась и на его судьбу, как он ее сам ощущал: чрезмерная страсть к сорокоградусной во многом помешала ему полностью реализоваться.

Через много месяцев после того, как в блестящем домашнем экспромте он оживил моих несчастных героев и сам получил от этого очевидное удовольствие, Сорокин снова мне позвонил. Потерянным голосом сообщил, что силы его на исходе и что бороться со «сволочным начальством» он больше не может. Обошел все кабинеты Мосфильма, пробился к разным чиновникам всемогущего Госкино — ответ был всюду один: зачем вам, популярному актеру, любимцу народа, пополнять ряды антисоветчиков, клевещущих на нашу страну? Где вы видели, чтобы у нас давали пропасть таланту и не подали руки тому, кто попал в беду? Оставьте эти россказни злопыхателям и найдите себе других — достойных! — соавторов.

— Я в полном отчаянии, Аркадий Иосифович. Хоть режьте, не могу разговаривать с этой падлой, — по-простецки завершил он свой монолог. — Простите, что вас обнадежил. За одно спасибо: хотели вы или нет, но помогли избавиться от розовых очков.

После этого поражения и к другим подобным предложениям я стал относиться вполне скептически. Отвергал их с порога. Говорил: «Решайте этот вопрос в своих сферах — когда получите одобрение, тогда и звоните». Чаще всего дальнейших звонков уже не было, но один из звонивших проявил завидную напористость и активность, — месяца через два после первого разговора он сообщил, что вопрос наконец улажен и можно подписывать договор. Это был известный киргизский режиссер Мелис Убукеев, которого задел за живое мой очерк «Жалоба», опубликованный «Литературной газетой».

История была слишком камерной и трагичной — зная существовавшие в советском кино стереотипы и нравы киноначальников, я никак не мог допустить, что она окажется, по их меркам, пригодной для экрана. И почти не ошибся.

В маленьком узбекском городке местная девочка-школьница и обремененный семейством учитель русского языка полюбили друг друга. О «грехе», в который они, хоть и не сразу, но однако же впали, вскоре стало известно. Спасая от позора себя и родителей, Соня (Сонета — таким было ее полное имя) оговорила любимого, представ как жертва насилия, и учитель Василий Антонович получил двенадцать лагерных лет. Опомнившись, она стала стучаться во все двери, добиваясь его оправдания, но лишь навлекла на себя еще больший позор, а ему не помогла: глухота советской судебной системы в таких делах была почему-то особенно стойкой. Загубленная жизнь «насильника», добровольный уход из жизни отчаявшейся и затравленной девочки, — таким был финал той подлинной житейской истории, которую я рассказал в газете.

Чем больше мы работали над сценарием, чем дальше углублялись в психологические истоки случившегося, тем больше высвечивалась неизбежно присутствующая в любой конфликтной ситуации связь между сугубо личными переживаниями и общественными реалиями. Оставаясь верными подлинно житейской истории, почти не отступая от документа, мы шли не к мелодраме, а к драме социально-психологической, пытаясь обнажить корни множества болевых точек. Не только затянувшейся инфантильности, запоздалого прозрения, жестокости консервативных традиций и нравов, неспособности предвидеть последствия своих поступков, но и главное — патологического бездушия судебной машины, запросто перемалывавшей кости живых людей в угоду предвзятым «нравственным» схемам.