Выбрать главу

Отловить меня, наверно, не стоило никакого труда. Но это уже был бы международный скандал: ведь не преступник же я, а участник Конгресса, и никто не ограничивал делегатов в праве передвигаться по городу. Конвоиры на то и были приставлены, чтобы лишить меня этой возможности, но понудить, да еще милицейскими мерами, — этого они все-таки не могли.

Я провел на улицах Пхеньяна более трех часов. Город пестрел от броских расцветок спортивных костюмов. На улицах и площадях, в садах и скверах дети и молодежь под команды вооруженных мегафонами тренеров занимались спортивной гимнастикой и спортивными танцами. В глазах рябило от разноцветных лент, шаров, зонтов и мячей. То и дело попадались колонны марширующих строем, одетых в синюю форму детей: у каждого класса имелось свое сборное место, откуда «отряд» направлялся в школу и куда возвращался после уроков. Учитель (женщины — в брюках, как и мужчины) выполнял роль командира детского взвода.

Светофоров на улицах не было, движения практически тоже: редко-редко проносилась шикарная машина японского производства. Но зато молодые регулировщики несуществующего движения стояли на каждом перекрестке. И столь же молодые блюстители чистоты с величайшим тщанием и упорством вылизывали и без того стерильные тротуары: на всем пути я ни разу не встретил ни одного опавшего листика, ни одной, брошенной кем-то, бумажки.

Идеальная чистота встречала меня и в совершенно пустых продовольственных магазинах, иногда попадавшихся по дороге. В декоративных стеклянных сосудах были выставлены лишь образцы товаров, распределяемых только по карточкам и получаемых с черного хода. На роскошных, опять-таки декоративных, весах явно не побывал ни разу ни один продукт. Зашел в помещение, которое принял за ресторан: там не было никого. Даже официантов — только столы, покрытые накрахмаленными скатертями. Зато парикмахерские были полны. Вероятно, потому, что именно здесь приобретался вид, отвечавший негласному уставу столицы: Пхеньян — город молодых и здоровых.

Что еще поразило? Наверно, больше всего — отсутствие занавесок на окнах. Заглядывай, сколько хочешь, в личную жизнь: все и все на виду! Да без них и светлее, лампочки стоят дорого, во многих квартирах их нет вообще, жилище освещается вечерами только отблеском уличных фонарей. Тем более, что с наступлением темноты совершенно опустевший город полыхает разноцветными огнями: пульсируют гирлянды ламп, высоко бьют струи подсвеченных фонтанов, вспыхивании гаснут лозунги в честь бессмертных идей чучхе.

В гостинице, возле моего номера, меня дожидались оба моих конвоира — с масками мертвецов вместо живых лиц. Боюсь, что это не затрепанная метафора, а нечто похожее на примитивный натурализм. Во всяком случае, я прочитал в их глазах ту обреченность, которая заставила меня усомниться в справедливости моей авантюры. Я живо представил себе, что их ждет… Но, черт побери, каждый делает свое дело: церберы не спускают глаз с загнанных в клетку, а загнанные стремятся из нее вырваться. Если им это удается, то чего уж там плакать об одураченных вертухаях?

Я поехал в Корею, чтобы увидеть и рассказать правду. Увидел мало, но того, что увидел, оказалось достаточно, чтобы люди, которые в чучхейском раю никогда не были и не будут, узнали кое-что о трагедии двадцати миллионов, оказавшихся под деспотическим режимом Великого Вождя и Любимого Руководителя. Режимом, которому не видно конца.

Мои пхеньянские хозяева, конечно, знали, какая задача стояла предо мной. И поняли, что на церберов рассчитывать нечего. Тактика менялась на ходу. Вдруг в дверь постучался незнакомый дядька и весьма непринужденно сразу уселся в кресло. По-русски говорил с сильным акцентом, но — говорил. Дядька назвался корейским писателем и в подтверждение сунул мне потрепанный номер журнала «Советский воин» с портретом автора рассказа, отдаленно похожим на моего посетителя. Я хорошо знал, что рядовым корейцам, будь они хоть сто раз писатели (кстати, таковых в Корее тогда не было вообще: в рамках кампании «борьбы с честолюбием» произведения печатались анонимно, чтобы авторы не зазнавались), запрещалось переступать порог этой гостиницы. А тем более навещать иностранца. Да еще — без сопровождения какого-либо должностного лица!

Посетитель, однако, и не думал скрывать — скажем так — свою принадлежность отнюдь не к рядовым корейцам. Он вполне недвусмысленно, открытым текстом, предложил мне написать по возвращении восторженный очерк о «процветающей и счастливой народной Корее». И не забыть при этом, что счастье даровал своему народу не кто иной, как Великий Вождь. В награду мне светило проводить ежегодно по месяцу вместе со всей семьей на океанском курорте — «в таких шикарных условиях, — скромно заметил мой визитер, — которые никому и не снились». Я ответил, что столь высокой награды не заслужил, да и летать для отдыха на Тихий океан, как бы мне ни хотелось, скорее всего не позволит здоровье. Опорожнив почти весь пивной запас моего холодильника, гонец удалился.

До отлета оставался всего один день, когда Муравский радостно сообщил, что разрешение МИДа посетить просимые объекты наконец-то получено. На все, что я собирался сделать за двенадцать-тринадцать дней, оставался только один: пхеньянские умельцы все рассчитали точно! Мой Гид и мой Референт, конечно, исчезли, а Консультант получил подкрепление в лице нового чина, который просил называть его «Просто Товарищ». Это был немыслимо низкого роста толстяк — по манере держаться, цедить слова, не приказывать подчиненным, а лишь поводить глазами, — он явно имел погоны не ниже полковника. По-русски говорил вообще без акцента и, судя по всему, провел некогда у нас не один год.

Сначала эти два доброхота повезли меня в образцово-показательную школу (со своим зоопарком, ботаническим садом, обсерваторией, в каждом классе — по пять компьютеров!), но едва заместитель директора начала заученный свой рассказ про Великую Заботу Великого Вождя о подрастающем поколении, как Консультант схватил меня под руку и потащил к машине: оказывается, нас срочно ждали в образцово-показательном родильном доме, где, если мы хота немного задержимся, почему-то закроются двери. Там сюжет повторился: только-только я стал любоваться образцово-показательной японской техникой, позволяющей роженице по телевизору общаться со своими родными, как «Просто Товарищ» потребовал немедленно мчаться в образцово-показательный университет, иначе ректор куда-то уйдет. «Спешившего» ректора мы дожидались почти два часа; он проводил совещание. Рабочий день подходил к концу — больше мы никуда уже не успевали.

Терпение мое лопнуло. Я вызвал Просто Товарища на лестничную площадку и произнес монолог, который даже сейчас, почти пятнадцать лет спустя, помню дословно:

— Когда вы кончите надо мной издеваться? Неужели выдумаете, что ваша идиотская хитрость мне не понятна? Неужели вы думаете, что она вам поможет что-нибудь скрыть? Неужели вы думаете, что я глупее вас? Глупее, чем вы, быть вообще невозможно.

За этим следовала еще одна фраза, которую я, избавив себя от насмешек, мог бы вообще опустить: ведь нет свидетелей, которые это слышали. Но из песни слова не выкинешь — пусть все останется так, как было. Так вот, монолог мой завершался такими словами:

— Я — советский журналист и писатель, приехавший в дружественную социалистическую страну, и я не ожидал от вас такого приема: возможно, вы меня спутали с каким-нибудь американцем.

Просто Товарищ — истукан-коротышка — безмолвно слушал мой монолог, закрыв глаза и вытянув руки по швам. Его вздернутый подбородок и стиснутые зубы были ответом: ори на меня, сколько хочешь, я выполняю приказ, и твои крики мне нестрашны.

Вечером я ужинал у нашего посла Николая Михайловича Шубникова, пребывая в том возбуждении, которое вызвали корейские вертухаи. В середине стола, вместо вазы с цветами, стоял включенный транзистор, три других, настроенных каждый на разные волны, работали в других местах просторной гостиной. Под аккомпанемент этой чудовищной какофонии — смеси китайских, русских, японских и даже мексиканских мелодий — нам приходилось вести деловой разговор.