Выбрать главу

«Товарищ Сталин!

В искусстве действуют враги. Жизнью отвечаю за эти слова…

Замаскированные формалисты, эстеты и западники довольно не прикрыто пытались сделать вывод, что <…> русские драматурги <…> производят идейно убогие, художественно примитивные пьесы <…>, что Сафронов <скорее всего, нарочитая ошибка в написании фамилии: мы, мол, с ним совсем не знакомы> в своих пьесах амнистирует советских дураков. <…> В театрах идут ненужные народу пьесы, пошлые и процветают низко поклонничающие перед западными образцами методы игры. <…>

Многие <критики-„космополиты“> с горечью вспоминают добрые старые времена свобод в искусстве, когда кипели творческие силы и создавались шедевры (это, очевидно, имеются в виду времена расцвета деятельности Меерхольда и тайного исповедания жрецами искусств откровений Троцкого в искусстве и литературе)… Все эти космополиты деляги не имеют любви к советскому „мужичьему“ искусству. У них нет национальной гордости, нет идей и принципов, ими руководит только стремление к личной карьере и к проведению европо-американских взглядов о том, что советского искусства нет. Эти „тонкие“ ценители страшно вредят, тормозят развитие искусства. <…>

Товарищ Сталин! Личных интересов я уже не имею. Мне 50 лет. Жизнь прожита. Даже мое богатырское здоровье больше не выдерживает той борьбы, которую честно веду с врагами в искусстве всю свою сознательную жизнь. Лично я ничего не достигла, потому что меня хоть и считали везде талантливой, но ото всюду изгоняли за нетерпимый характер. Иголкой копаю колодезь, но тем радостнее бывает когда вдруг брызнет из него животворная вода, если Ваше око направляется в ту сторону».

Письмо-то, похоже, в верхах уже ждали: минуя все бюрократическо-канцелярские рогатки, оно сразу попало к стремительно делавшему карьеру заведующему отделом ЦК Дмитрию Шепилову — еще не «примкнувшему к ним», но уже вполне освоившемуся в цековских коридорах и в точности знавшему, чего от него ждут и как себя надо вести. Это он лично исчеркал его своими пометами и восклицательными знаками. Лично отнес Маленкову. Лично подготовил проект постановления ЦК «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». И лично же составил записку Сталину о том, что вся страна в восторге от начавшейся травли «космополитов». Хорошо зная, что критикой критиков дело не ограничится, Шепилов вполне недвусмысленно завершал свою «записку» от 4 февраля 1949 года заверением в том, что «по-большевистски будут выполнены все Ваши указания, товарищ Сталин».

Сейчас, когда стало модным все пересматривать, на все смотреть «другими глазами», поспешно и конъюнктурно менять уже сложившиеся оценки, делается попытка представить «и примкнувшего к ним» Шепилова как тайного демократа, безвинно пострадавшего в 1957 году в ходе внутрипартийной борьбы.

Что ж, наверно, он отличался своими знаниями и эрудицией от «каменных жоп», к сонму которых его позже «примкнули». Большую любовь к Кагановичу с Молотовым вряд ли питал. И скорее всего с удовольствием гнул бы другую линию, поддерживая не бездарей, а таланты. Но негоже перекрашивать историю ради каких угодно, даже самых благих, целей. В те, поистине судьбоносные, зимние дни 1948–1949 годов он слишком усердно топтал «космополитов», отлично сознавая, какие указания даст по этому поводу товарищ Сталин, как «по-большевистски» он станет их выполнять. И всячески возносил патриота Софронова, на которого напустились «европо-американские» критики. Слишком усердно, чтобы это можно было забыть.

Почему же Анна Бегичева, чей донос пришелся так кстати, не снискала лавров легендарной врачихи Лидии Тимашук — этого Павлика Морозова в юбке?

Почему пассионарная Анна, сыграв свою историческую роль, осталась в полной безвестности?

Ответ весьма прост. Ни ЦК, ни товарищ Сталин не были повинны в том, что доверились маститым медикам, оказавшимся извергами и бандитами, — напротив, они высоко оценили подвиг скромной женщины-врача, которая помогла им разоблачить презренных коллег-убийц. Но как могли на партийном Олимпе не разглядеть идеологических диверсантов и прозреть лишь после сигнала бдительной критикессы? Ясно, что в такой помощи ЦК не нуждался. Он был сам способен во всем разобраться.

По наводке Софронова подсказка попала метко в цель. Но автору подсказки ничего не светило. Разве что ей позволили напечатать несколько хвалебных статеек о драматургах-патриотах. Один из гимнов — ничтожному Анатолию Сурову — она пропела, увы, на страницах «ЛГ». Так расплатились с ней за очень ценный сигнал. Мавр сделал свое дело. И дело это ушло в архив.

И все же на имя Анны Алексеевны Бегичевой (1899–1984) я случайно наткнулся совсем в другом контексте: в опубликованной переписке Константина Симонова. Почти через тридцать лет после своего доноса Усатому она, как ни в чем не бывало, прислала Симонову свою рукопись о Владимире Татлине: Симонов подготовил и провел в ЦДЛ выставку, ему посвященную, — первую после десятилетий замалчивания. И, откликаясь на новые веяния времени, вчерашняя стукачка поспешила идти вровень с веком. Ничего не зная, конечно, о ее прежних боевых заслугах, Симонов весьма уважительно ей ответил. Благодаря этому Бегичева заняла какое-то местечко не только на газетных страницах, но и в собрании сочинений классика советской литературы, — увы, без уточнения, что за роль с подачи Софронова довелось ей сыграть в одной из самых гнусных кампаний, затеянных Сталиным.

…А Софронов сгинул, как будто его и не было. Не пришлось бы мне увидеть в Пхеньяне финальную агонию вчерашнего душителя, самого себя превратившего в ходячий фарс, кто бы вообще теперь вспомнил о нем?

Судьбе было угодно еще один раз подключить меня к работе умиравшей — вместе с Советским Союзом, ее породившим, — Ассоциации писателей Азии, Африки и Латинской Америки. Это было уже на другом витке истории, хотя со времени пхеньянского действа прошло всего-навсего четыре года. Всего-навсего… Но за это время перевернулась одна страница и, казалось, открылась другая. Софронов только что отбыл в иной мир, да и останься он в этом, ни в какой ассоциации — той или другой — ему было бы нечего делать.

К руководству пришел критик Евгений Сидоров, будущий министр культуры и посол России в ЮНЕСКО. Женя и призвал меня отправиться в Турцию, где в двух городах — сначала в Стамбуле, потом в Анкаре — проходила деловая, а не показушная писательская конференция, обсуждавшая, в частности, один практически важный — для любого писателя — вопрос: как оградить литературу от расплодившихся пиратских изданий. Для писателей «третьего мира» он стоял особенно остро: никакой связи друг с другом они не имели, информацию о том, что их обокрали, получали (и то далеко не всегда) с большим опозданием, а затевать суды поэтому поводу не могли из-за отсутствия средств.

Женя вспомнил о былой моей ипостаси — авторском праве, — и счел, что сочетание в одном лице литератора и специалиста по обсуждаемому вопросу будет полезным. К сожалению, все перспективные и конструктивные проекты, которые мы разработали на этой деловой конференции, не имели никаких последствий, поскольку Ассоциация вскоре приказала долго жить: бездонная советско-партийная казна скрылась в не известном до сих пор направлении. И субсидирует теперь совсем не тех и не то… Но поездкой той в Турцию (декабрь 1990 года) я все равно очень доволен.

Загадкой остается полная смена состава участников. Как будто судьбоносные перемены произошли не только в нашей стране, но и во всех тех, которые были представлены на турецком форуме. Почти ни с кем из участников пхеньянского действа здесь встретиться не довелось. Приехали люди интеллигентные, приветливые, общительные, и было вполне очевидно, что уровень их письма не нуждается ни в какой снисходительности. С ними было приятно провести время не только в зале заседаний. Да и нашу страну представлял уже не Софронов, а азербайджанский прозаик Анар и Расул Гамзатов, который — просто всенародный Расул.

С Анаром я познакомился здесь, в Стамбуле, и нашел в его лице мудрого собеседника, глубоко и оригинально мыслящего, очень ранимого, как всякий тонкий человек, у которого не задубели ни кожа, ни сердце. Потом мы еще несколько раз встречались в Москве — он был все печальней и все мрачнее. Мучительный армяно-азербайджанский конфликт, уходящий корнями в далекую древность, угнетал его прежде всего потому, что он не видел никакого реального выхода и ощущал свое бессилие в поисках взаимоприемлемого решения. Это он — не словами, а интонацией, печалью в глазах — убедил меня в том, сколь утопична моя мечта соединить его в дружеском рукопожатье с таким, к примеру, мудрецом «по ту сторону», как незабвенный Вардгес Петросян, великолепный армянский прозаик, который трагически погибнет четыре года спустя. Когда с Вардгесом говорили мы в Ереване, я понял, что и его мучило то же самое…