Выбрать главу

Напрасно я о нем так плохо подумал. Лиморенко в Москве, работает, получает зарплату. Уклоняться от встречи не стал, явился тотчас, подавленный, настороженный. Мы записали в редакции его монолог на пленку.

Вот небольшой отрывок: «Когда мне сделали предложение… В общем, золото поискать в братской могиле… Я, конечно, заколебался, но материальное положение, сами понимаете… Хотелось поправить. Ведь шесть лет в институте, стипендия сорок два, это легко? Вам бы хватило? Стал работать… Стажер-исследователь… Звучит здорово, а зарплата? Девяносто два… А у меня молодая жена. Одеться надо? Развлечься надо? Все были молодыми, правда? Что мы, хуже других? Летом я подрабатывал физическим трудом. Даже был лесорубом, представляете? Но это не решало проблемы. Вот эти несколько лет нищеты все и определили. Колебаний у меня больше не было».

Он не темнил и, похоже, не рисовался, где там рисовка — крах, катастрофа, дорого бы дал, чтобы остаться в былой «нищете», чем с таким кошмарным клеймом, да еще без монет и забитых землею коронок…

Характеристика? Он усмехнулся: сам же и сочинил. Сам же себе и вписал: «Морально устойчив». А подписи? Подписи настоящие: «треугольничек» добрый, подмахнули не глядя. Хоть спросили, зачем эта характеристика? «Я сказал: так, чепуха, автоавария, есть пострадавшие, ну и вот для формальности».

С опозданием почти на год пришел в институт приговор. Правда открылась. Лиморенко был уже не стажером, а аспирантом, «отличился постоянным стремлением повышать свою квалификацию» (из рекомендации в аспирантуру). Судимость свою он скрыл. Намечался скандал.

В заявлении о добровольном уходе написал: «по семейным причинам». Не хотел подводить директора — так он нам объяснил. Сейчас работает на предприятии с непроизносимым названием «Моспромстроймеханизация». Боится огласки — только что вторично женился, жена причастна к искусству, каково ей будет узнать?!

Мы над степью стоим. По шоссе пылит Крым. Вздрогнул череп под скальпом моим.

Может быть, проявить понимание? Посочувствовать? Войти в положение? Изменить фамилию… Или поставить спасительный инициал… Как-никак подающий надежды, в самом начале пути. Занимался гормоном кита. Перешел на гормон человека. Отличился стремлением… И заслуживают ли насмешки его убогие доводы: «одеться», «развлечься», «молодая жена»? По-человечески их можно понять.

По-человечески… Лиморенко ни разу не вспомнил про тех, кто во рву, про расколотые их черепа, про вырванные из челюстей зубы. Ни разу! Лишь о себе и своей молодой жене. Двенадцать тысяч молчат, но их голосами надо определить, какая мера возможного милосердия не будет кощунством.

Сюжет близок к финалу. Скоро новый суд. Нюхалова ждут места отдаленные. Кременский приедет на своем «Запорожце» пожелать приятелю скорейшего возвращения. Лиморенко вызван свидетелем: ведь в дальнейших раскопках он не участвовал. Появятся новые имена. Всплывут еще какие-то подробности. Уточнится граммаж. Изменятся цифры.

Ну а как насчет эпидемии духа? Поищем причину. Но не «частного случая», а события, леденящего душу. Явления, которое поэт назвал «алчью». Может быть, «алчь» тоже еще не причина? Может быть, это следствие каких-то иных причин? Более общих и более ядовитых. Звено в цепи — несомненно, но им ли цепь начинается?

Поищем причину. А выводы сделаем? Или снова — поговорим, содрогнемся, вскрикнем от ужаса? И успокоимся — до нового рва?

Симферопольский не прекратился процесс. Связь распалась времен! Психиатра — в зал!

Зачем психиатра? Нужен ассенизатор.

Вот такой очерк, в котором я, повторю это снова, не изменил ни строчки (а как хотелось! ведь писался он в 1986 году — с тех пор прошла эпоха), был трусливо и подло запрещен — не цензурой даже, а анонимным звонком какого-то очень вельможного чина. Настолько вельможного, что «сам» Изюмов безропотно исполнил распоряжение и потом молчал, как партизан, когда я попробовал вызвать его на откровенность. Нашел кого!..

Времена быстро менялись, цензура уже перестала быть священной коровой, ее запреты предавались гласности и отменялись. Союз писателей пытался идти в ногу со временем, добивался издания запрещенных книг. Я пообещал, что передам этот скандальный случай на рассмотрение секретариата — ведь неизданный очерк для публициста ничуть не меньшая потеря, чем роман для прозаика. «Валите на газету, сколько хотите, — сказал мне Изюмов, — но ни слова о постороннем вмешательстве». — «Значит, постороннее все-таки было?!» — поймал я его на слове. «Это вы сказали, не я», — холодно подытожил Юрий Петрович, и на том разговор окончился. В его глазах я прочел страх от того, что кто-то вдруг узнает имя звонившего: шишка, как видно, была не из мелких, а в новых условиях бросала тень на того, кто ей рабски решил подчиниться.

Что же их так напугало, тогдашних хозяев жизни, державших в узде любое свободное слово? Ведь даже темы, которая всегда была для них костью в горле, — темы нацистского геноцида, еврейских страданий под пятой оккупантов — даже ее я избежал, чтобы открыть очерку путь на газетную полосу. Значит, были причины еще более веские. Возможно, концовка?.. Прозрачный намек на то, что за «частным случаем» стоит явление, что причины его куда «более общие и ядовитые», нежели те, что лежат на поверхности? Но тогда, на худой конец, могли бы снять не весь очерк, а только эту концовку, кастрировать мысль, что бывало не раз и к чему я уже привык. В таких случаях меня утешало, что позиция автора все равно очевидна, а факты достаточно красноречиво говорят сами за себя. Особо упорствовать я бы не стал. Согласился бы на сокращения, лишь бы очерк увидел свет.

Такой возможности мне не оставили.

Разговор с Чаковским никакого результата не дал. Сначала он загорелся: как это так, материал сняли прямо из номера, а ему — главному редактору! — даже не сообщили?! Потом, узнав всю подоплеку от своего первого зама, сразу остыл: звонил, стало быть, такой влиятельный чин, что спорить с ним не имело ни малейшего смысла. А я не унимался, качал права, требовал объяснений. В совсем недавние времена за такую назойливость мне бы просто указали на дверь — теперь предстояло найти другие подходы, чтобы автор умерил свой гнев. Они и нашли — эта находка повергла меня в отчаяние: циничная ловкость гонителей поистине не знала границ.

Один весьма приближенный к начальству товарищ доверительно мне сообщил, что в точности знает разгадку. Не по слухам, а прямо из первых рук. Из кабинетов, вход в которые был мне заказан. Там он будто бы и узнал, что не кто иной, как сам Андрей попросил вмешаться своих высоких друзей, чтобы торпедировать очерк, — тогда лавры гражданского подвига достанутся ему одному.

По этой омерзительной версии мне, стало быть, предстояло поверить, будто тот, с кем я был очень близко знаком не менее четверти века, просто-напросто заурядный стукач. Будто он готов заложить собрата, пусть и не столь знаменитого, только ради того, чтобы он его не «затмил». Будто он такой недоумок, что не мог догадаться, насколько возвысит его поэму публикация очерка, какое внимание к ней привлечет (тираж «ЛГ» в том году приближался к пяти миллионам!). Будто авторское тщеславие ему дороже той общественной роли, которую совместное выступление могло бы сыграть. И что будто бы он вхож в такие тайные кабинеты и так в них влиятелен, что в состоянии кому-то указывать, а через них — запрещать, дозволять, направлять…

Право же, эта гнусность превзошла все остальные. Интриганы попытались не только заткнуть мне рот, но еще и поссорить с Андреем, они имели наглость представить его мелким, завистливым эгоистом, готовым на все ради собственной славы, а себя — просто трусливыми слабаками, поджавшими хвост от его нажима.