Выбрать главу

Таким был рассказ нежданного информатора, раскрывшего мне их интриганскую кухню. Ветер перемен до них все еще не дошел, они всерьез считали его не ветром, а легким поветрием. «Предательство» кого-то из своих, которому тоже обрыдли их аппаратные игры, — такого представить себе они не могли. А о том, что намеченный к увольнению «нарушитель» про замысел их узнает заранее и их же перехитрит, — не могли и подумать.

На следующее утро врач писательской поликлиники, не вдаваясь в подробности, выписал мне по моей просьбе больничный лист (первый за всю мою жизнь!) — заседание редколлегии пришлось отменить. Тем временем выхода из положения искали не только в редакции. Готовилась реабилитация главных жертв зловещего прокурора — Рыкова и Бухарина. Имя Вышинского неизбежно должно было всплыть. Запрет статьи, которую уже прочитали тысячи людей и которая не сегодня-завтра появилась бы в зарубежной печати, становился просто абсурдным. 28 января статью все же в «ЛГ» напечатали — с дурацкой вставкой о предстоящей реабилитации, внесенной рукою Изюмова («Обвинения в измене скорее всего отпадут…» — на таком языке мог изъясняться не публицист, а партчиновник областного масштаба), и с редакционным врезом. Именно врезом — пресловутой буржуазной печати, которая опять все перепутала, приняв «обычную редакционную работу над материалом» за какой-то запрет. И врезом Шатрову — за то, что посмел «размахивать», где не положено, газетной страницей, ни в чем так и не разобравшись.

Об этой смешной попытке отмыться назавтра снова сообщили газеты нескольких стран: поистине, пошли дурака Богу молиться… За такое «паблисити» на презренном Западе надо было бы заплатить миллионы. Родная газета устроила мне рекламу бесплатно. Лучшей премии придумать было нельзя.

Но еще более смешной поворот эта история получила спустя два месяца. Наложившие в штаны аппаратчики продолжали мешать процессу восстановления исторической правды. По личному распоряжению Изюмова в номер срочно была поставлена статья какого-то партийно-лубянского бонзы, трусливо укрывшегося под псевдонимом «Ю. Максимов» — называлась она «Ретушь трагедии» («ЛГ» от 6 апреля 1988 г.) и обращена против «возвеличивания бывших оппозиционеров», Бухарина прежде всего. На эту пугливую акцию достойно ответили «Известия». Анонимная реплика нашей редакции, беспомощностью и малограмотностью выдававшая ее автора, защищала честь «ЛГ» ссылкой на… «Царицу доказательств»: забыв о том, как та пробивалась на полосу, «опровергатель» назвал мою статью «значительной публикацией» и «принципиальным материалом». Цинизм поистине не имеет предела.

Пятого февраля я отправлялся в Лондон. И паспорт, и билет на самолет мне вручили в Союзе писателей, «Литгазета», будучи его «органом», не имела, однако, об этой поездке ни малейшего представления. Еще совсем недавно такая нестыковка была бы, естественно, невозможна, теперь все пошло наперекосяк, в одном кабинете не знали, что делается в другом. Могли, разумеется, тормознуть, но шанс все равно оставался.

За два дня до отъезда я пошел на премьеру в театр «Современник», зная, что непременно встречу Изюмова: бывшего помощника Гришина там по старой памяти всегда привечали. Сценарий был мною уже разработан — никаких неприятностей эта встреча сулить не могла.

— Говорят, вы тяжко больны, — с присущим ему мягким юмором приветствовал меня Юрий Петрович в комнате, где принимали почетных гостей.

— Был, — ответил я, нарочито не заметив издевки. — По счастью, не тяжко. Завтра иду к врачу закрывать больничный лист.

Расчет был простейшим: больной не вправе посещать театры и тем более уезжать за границу в служебную командировку, так что пора выздоравливать.

— Стало быть, послезавтра? — решил уточнить Изюмов. — Да, послезавтра…

Каждый из нас вкладывал в это слово разное содержание.

Подошел Егор Яковлев, тогдашний главный редактор «Московских новостей». Несколькими часами раньше он вернулся из Лондона.

— Там только и разговоров, что о вашем Вышинском, — сказал он. — Газету можно поздравить.

Вряд ли его поздравление пришлось Изюмову по душе: он сделал вид, что не расслышал. Да и мне было незачем лезть на рожон.

— Чепуха, обычное дело, — небрежно заметил я и, взглянув на Егора, понял, что тот ничего не понял.

В моем распоряжении оставался еще один день. Но какой! Утром пленум Верховного суда СССР по протесту генерального прокурора принял решение о реабилитации Бухарина, Рыкова и других жертв последнего из Больших московских процессов. Заседание было закрытым, присутствовать на нем я не мог, но, едва оно завершилось, Олег Темушкин позвонил мне и произнес слово, о котором мы условились заранее: «Состоялось». Я поспешил обрадовать редакцию: врачи только что признали меня здоровым и что — бывают же такие совпадения! — поразительным образом именно в этот день произошло запоздалое торжество справедливости. Сомневаться в том, что о моем звонке тотчас доложат начальству, конечно, не приходилось.

Вечером мы собрались у Миши Шатрова. Пришла его кузина, дочь Рыкова — Наталья Алексеевна, пришел Володя Логинов, наш общий друг, известный историк, главный Мишин советник, и другой историк, американский, — Стивен Коэн, автор книги о Бухарине, тогда еще, разумеется, не изданной в Советском Союзе. Олег Темушкин, которого я «прихватил» с собой, рассказал о том, как прошла в то утро процедура реабилитации: будничной поспешно. Зато — единогласно! Член Военной коллегии, генерал-майор юстиции Маров коротко изложил содержание протеста генерального прокурора, сам генеральный прокурор Рекунков свой протест поддержал, долго обсуждать не стали, подняли руки — и перешли к другим текущим делам. Всенародного ликования не предвиделось, да и кому оно было бы нужно? Мы выпили по бокалу шампанского и разошлись. Мой самолет улетал на рассвете…

Из-за неизжитой еще тревоги я ждал каких-то пограничных помех, но все прошло абсолютно рутинно. Джон Робертс, встречавший меня в Хитроу, был удивлен, что первым делом я пожелал связаться с Москвой — тут же, из аэропорта. В мамином голосе я почувствовал и тревогу, и торжество. Из редакции уже звонили: мне велено было явиться к полудню на заседание редколлегии. Мама ответила так, как мы договорились: Аркадий Иосифович, конечно, явился бы, но как раз в этот момент он уже подлетает к Лондону, повернуть, самолет вряд ли удастся. «Произвело впечатление шока…» — завершила мамаевою информацию. Можно было и не уточнять.

Джон привез с собой кипу газетных вырезок — только британских. Все о том же, о том же… О том, как статью запретили, потом напечатали, выставив себя на посмешище и оказавшись по существу в дураках. Ситуация, по мнению едва ли не всех репортеров и комментаторов, отражала общую неразбериху в Кремле и около, смятение в умах, растерянность из-за отсутствия четких указаний, без которых аппаратчики любого уровня давным-давно уже не умели жить. Агония советской цензуры и возможность говорить об этом вслух вызывали у англичан даже больший интерес, чем зловещая фигура Вышинского, имя которого, как оказалось, здесь было известно ничуть не меньше, чем в Советском Союзе.

Изучение этих вырезок заняло у меня полдня. А вечером в Ассоциации «Великобритания — СССР» уже состоялся мой первый вечер. Его вел человек легендарный — сэр Фицрой Маклин. В середине тридцатых годов, молодым дипломатом, он служил в английском посольстве в Москве и оказался одним из тех — весьма немногих — иностранцев (единственным из англичан), которые получили пропуска на процесс по делу Бухарина. В тот вечер он узнал от меня о состоявшейся накануне реабилитации. Лондонские газеты сообщили об этом лишь на следующий день. Сэру Фицрою показалось, что он ослышался. «Как вы сказали?» — переспросил он, приложив к уху ладонь, хотя сидел рядом со мной. «Реабилитированы, — повторил я. — Совсем… Признаны ни в чем не виновными». Маклин заплакал.

Он стал меня представлять, но из битком забитого зала закричали: «Не надо!». Московские цензоры постарались, чтобы лондонские газеты это представление сделали сами. Я мысленно благодарил их, совсем не думая о том, что меня ждет по возвращении в Москву. Настроение было отличное, все виделось в розовом свете, моя эйфория, похоже, передалась и собравшимся: судя по их реакции, они и впрямь поверили в то, что коммунизму пришел каюк.