Шло время, настал час тюремного обеда, надзиратели внесли в барак два больших бака, и Николай Евграфович отошёл от окна. Он взял черпак, разлил по мискам похлёбку, раздал кашу, всех накормил и поел сам. Потом посмотрел ещё с полчаса в окно и понял, что встреча с Ульяновым конечно же не состоится. Нечего было разжигать несбыточной надежды. Он сел на койку, снял сапоги, осмотрел их. Да, в России умеют делать прочные вещи. Юфтевые сапоги оказались неизносимыми. Сколько грязи ими перемешано, сколько пола потёрто в поднадзорных квартирах и тюрьмах, а они всё ещё целы, только сносились каблуки да посточились местами крепчайшие спиртовые подошвы. А эта прославленная русская юфть ещё лета два будет служить. Он поставил сапоги под койку, лёг и взял оставленный питерцами журнал «Новое слово». Отыскал рассказ о пекаре и начал его перечитывать. Знакомые строки долго не вызывали никаких ощущений, но на какой-то странице вдруг ясно запахло кислым тестом и горячим хлебом, и открылась подвальная пекарня с огромным ларём и мучными мешками, и возник в свете коптилки потный волосатый Коновалов, перекидывающий с ладони на ладонь вынутый из печи каравай, и появился подручный Пешков, нескладный задумчивый парень, и вспомнилась молодая волжская братва, разбросанная потом по всей России, и послышался голос Ани («Когда-нибудь мы, старенькие, пройдём по местам нашей молодости…»), и так свежо дохнуло озеро Кабан, так повеяло летней Казанью, такой густой запах хлынул из городских оврагов, заросших крапивой и лебедой, что Федосеев захлебнулся всем этим ожившим прошлым и не смог больше читать. Он положил журнал на грудь и уставился в потолок. Спасибо тебе, дорогой Пешков, что вернул ты потерянную за это тяжёлое время юношескую Казань. Ты уже не булочник, разносящий в корзине сдобу, записки и брошюры, и даже не Иегудиил Хламида, печатающий в «Самарской газете» злые фельетоны, а Максим Горький, большой писатель, взлетевший выше Евгения Чирикова, тоже проникшего в столичные журналы — в «Мир божий» и «Северный вестник». Растёте, друзья, всё растёте, но ты, булочник, поднялся выше всех. Прошлогодняя Нижегородская выставка выдвинула тебя как совесть народную.
Николай Евграфович приподнялся и достал из-под подушки комплект «Нижегородского листка». Эту сшитую пачку газет, присланную в Сольвычегодск друзьями из Нижнего, ему удалось провезти через все пересыльные пункты, как и десяток номеров марксистского «Самарского вестника», полученного от Маслова. Он начал перелистывать «Нижегородский листок», нашёл меж заметок Горького с прошлогодней выставки его статью «Среди металла» и принялся её читать, наверно, уже в сотый раз. «Когда, поутру, войдёшь в машинный отдел — это царство стали, меди, железа, — увидишь спокойный, неподвижный и холодно блестящий металл, разнообразно изогнутый, щегольски чистый, красиво размещённый, присмотришься ко всем сложным организмам, каждый член которых создан человеческим умом и сработан его рукой, — чувствуешь гордость за человека, удивляешься его силе, радуешься его победе над бездушным железом, холодной сталью и блестящей медью…» Барак, переполненный говором, руганью и шумом, исчезает, и вместо него возникает безмолвный и стройный мир машин. Но вскоре люди приводят этот мир в движение, а сами, грязные, жалкие, ничтожные, оказываются рабами ожившего металла. Крохотный очерк, но он схватывает самую сущность современного человеческого устройства. Дальше идёт большая статья о русской индустрии, и в ней Горький измеряет гигантские шаги капитала и обнажает его гибельные противоречия. Потом бывший булочник разбирает современное искусство, блестяще вскрывает огромный талант вопленицы Федосовой, даёт свою оценку капелле Славянского, воскрешающей старинные песни, и доходит до живописи Врубеля. И вот тут-то, в определении кисти Врубеля, судия, кажется, начинает ломать дрова, обвиняя художника в декадентстве, манерничанье и безвкусице. Но может быть, писатель прав? Почему ты, вечный арестант и ссыльный, усомнился в правоте Пешкова, ставшего знаменитым Горьким? У тебя отняты все музеи мира, а он-то, наверно, уже побывал и в Петербурге, и в Москве и, конечно, видел шедевры живописи. Так почему же у тебя возникло недоверие? Интуиция? Нет, не интуиция. Панно забраковано академическим жюри, а академики очень часто ошибаются и упускают дарования. Произведения Врубеля купил Савва Морозов, а этот умный, образованный капиталист едва ли может прогадать. Врубеля защищают в прессе талантливые художники. У них-то, конечно, было больше возможности отточить свой вкус, чем у молодого писателя, только что вырвавшегося из самых низов. Странно, что Горький, всех удививший необычайностью и новизной своих рассказов, вдруг выступил против нового искусства. Но ничего, у него ещё есть время, он разберётся. У этого человека, кажется, великий путь.