— Ладно, лягу, только заберите этот туесок.
— Не дурите. Вам нужно усиленное питание, Жиры, жиры необходимы. Посмотритесь в зеркало — лица нет, одна бородка осталась. — Ляховский сел на лавку, закинув ногу на ногу. — Это вас Юхоцкий довёл. Нервничали, плохо спали, не соблюдали никакого режима, а болезнь только этого и ждала. Ничего, поправимся. Покой и питание. Послушайте, тут недалеко живут буряты. На речке Тальма. Нет ли у них кумыса?
— Нет, кумыса они не делают, гонят тарасун. На кумыс поехать мне советовали ещё во Владимире, но мои политические доктора послали на курорт в Сольвычегодск.
— Всё тюрьмы да ссылки. Сколько вы уже трубите?
— Одиннадцатый год. С семнадцати лет.
— Бежать ни разу не пытались?
— Нет, это не в моей натуре. И я не сторонник эмиграции. Здесь нужны люди, в России… Во владимирской тюрьме надзиратели хотели однажды выпустить. Можно было рискнуть, да жалко стало мужичков. Всех посадили бы, а у них в деревнях семьи, малые дети. Славные были надзиратели. Привыкли ко мне, просто сдружились. Передавали товарищам мои письма и от них приносили. Особенно активной была переписка с Самарой. С Ульяновым. Да, было время. Теперь вот хожу оклеветанным.
— Николай Евграфович, что вы казнитесь? Вас знают все марксисты России. Никто из них не верит Юхоцкому.
— Ладно, не утешайте. Оставьте меня. Я полежу.
— Хорошо, ложитесь. — Ляховский поднялся, вышел на крылечко.
Николай Евграфович вскочил с табуретки, догнал его, придержал за руку.
— Яша, дорогой, не обижайтесь. Это я сгоряча. Мы друзья. У нас общее дело. Оно дороже всего. Оно бессмертно. Понимаете, бессмертно!
10
Был праздник. По Большой улице ходили кучками принаряженные девушки и парни. Старики сидели у калиток на лавочках и пристально рассматривали прогуливающихся. Николай Евграфович дошёл до нижнего конца улицы и оказался на берегу, у переправы. Он сел на перила причального паромного настила и стал смотреть за реку, туда, где в Лену впадала Куленга. Там где-то, на этой мало кому знакомой речке, в десяти верстах отсюда, в деревне Шеметово, живут и работают, грустят и веселятся, плачут и поют его добрые знакомые. Матрёна Ивановна, может быть, полет сейчас пшеницу и поёт какую-нибудь протяжную, тоскливую песню. Господи! Как она тогда пела!
Сидя на шатких перилах, он пытался вспомнить мотив той грустной песни. «Закатилось красное солнышко за тёмные, ой, за тёмные за леса…» Он пробовал тихонько петь, но так и не смог восстановить мелодию. Спрыгнул с перил, пошёл по берегу домой.
Во дворе, у крыльца хозяйской избы, играла камешками худенькая болезненная девочка, которую Николай Евграфович учил зимой грамоте.
— А к вам дядя Андрей приходил, — сказала она.
— Андрей Матвеевич?
— Ага.
— Доченька, ты отнесёшь ему вечером записку? Хорошо?
— Давайте.
— Записка будет у меня на столе. Возьмёшь и отнесёшь. Только вечером. Поняла? — Николай Евграфович погладил её по голове. Потом вошёл в свою пустую избушку, выдвинул из-под стола корзину с рукописью, достал револьвер и сунул его в карман брюк. Взял чистый лист бумаги, сел на табуретку, набросал прощальную записку Андрею Матвеевичу и Людмиле Степановне. Подписал: «Ваш И. Федосеев».
И ниже добавил ещё одну строку: «Рукопись прошу передать Ляховскому для Кржижановского». Выдвинув ящик стола, он увидел подаренное Машей овальное зеркальце и поднёс его к лицу. Да, Яков прав. Лица нет, одна бородка. И большие глаза под очками, удивительно спокойные. Ну что ж, дружище, прощай. Жил ты, надо сказать, неплохо, сумей неплохо умереть. Спокойно, мужественно. Ты уходишь, но дело, которому отдал все силы, продолжат другие, здоровые, сильные. Жизнь вечна.
Он положил зеркальце в стол, взял гребешок, причесал волосы, поднялся, окинул взглядом своё жилище, вышел, сбежал с крылечка и быстро прошёл по двору. Девочка играла уже за калиткой. Он ещё раз погладил её по голове и торопливо зашагал по набережной. Дойдя до проулка, оглянулся, девочка смотрела ему вслед. Он помахал ей рукой.
На Большой улице было людно. Николай Евграфович, пересекая её, одёрнул полотняную белую косоворотку, чтоб никто не заметил выпуклого и оттянутого брючного кармана.
Городок остался позади. Николай Евграфович шёл по распадку, по мягкой пыльной дороге, рассекавшей прямой линией овсяное поле купца Купцова. Веял ветерок, и по обеим сторонам дороги бежали, тихо шелестя, серебристо-зелёные волны. На горе, в сосновом бору, куковала запоздалая кукушка, и под печальные звуки вспомнился наконец мотив шеметовской песни. «Закатилось красное солнышко за тёмные, ой, за тёмные за леса…»