Николай потянул носом и действительно почувствовал знакомый запах. Почудилось даже, будто всплескивает где-то озёрная волна.
Он вскочил с кровати, пододвинул к стене табуретку, встал на неё. Окошко было открыто, он ухватился за решётку, поднялся на носки и глянул вниз. А, вот оно что (как это он раньше-то не заметил!) — вскрылась Нева! Это от неё веяло холодной влагой. Там, внизу, за каменной стеной двора, закрывающей берег и кромку реки, двигались, белея в рассветной мгле, небольшие редкие льдины. У противоположного берега вода совсем очистилась и была зеркально-чёрная, и в ней стояли жёлтые столбики — отражение тускнеющих уличных фонарей. Одна большая льдина, двигаясь самой серединой, обгоняла плывущие сбоку мелкие куски, и, когда она задевала их рыхлыми краями, слышалось тихое шипение.
Николай смотрел в окошко, пока не унесло весь, до последнего осколка лёд. Погасли на заречной набережной огни, и Нева стала серой. Она казалась теперь неподвижной, точно остановилась, закончив свою работу.
Было зябко. Николай передёрнул плечами, спрыгнул с табуретки. Обул коты, накинул на плечи шинель и зашагал по камере. Камера была сегодня просторнее: вчера мастер-надзиратель принял папиросные коробки, штабеля которых занимали один угол.
Кончились постылые уроки, впереди много свободных дней… пятница, суббота и вся пасха. Были времена, когда благоденствующие императоры в пасху выпускали заключённых из тюрем. Теперь социальные конфликты зашли так далеко, что о подобной милости не может быть и речи. Выпало вот несколько дней отдыха — и то давай сюда. Не арестантов милуют, а надзирателей избавляют на праздник от лишних хлопот. Но надо этим воспользоваться и по-настоящему заняться своей работой — историей русской общины. Время идёт. Вот уж вскрылась Нева, надвигается май, а там и конец весны, белые ночи, короткое петербургское лето, первые снежные хлопья за окошком и осенние заморозки. И новый лёд на реке, но на этот лёд, когда он будет проходить, не придётся смотреть сквозь решётку: в январе — свобода! Да, не за горами тот день, когда откроются железные ворота «Крестов». Куда же ты кинешься? В Царицын, к Ане? Или в Казань, к друзьям? Но они, может быть, не помнят тебя? Никто не пишет. Только Катя, с которой там, в Казани, не удалось и встретиться, отыскала тебя и стала настоящим другом. Её письма — единственная связь с далёким вольным миром, а она — единственный в том мире человек, кому можно передать хоть какую-то долю пережитого и передуманного.
В прошлом письме ты рассказал ей о пути из Казани в Петербург. Но что могут донести до неё два листа почтовой бумаги? Надо написать целую книгу, чтоб она поняла, какое это было путешествие.
Полтора месяца пришлось идти вместе с друзьями в толпе бродяг и уголовников. Попутно и навстречу тянулись по дорогам средь бесконечных снегов такие же разнородные партии. Шли в своих живописных лохмотьях бродяги, а между ними — серые каторжники, мужики в армяках и нагольных шубёнках и закутавшиеся в башлыки и пледы студенты. Шли пойманные беглецы и сломленные бунтари. Шли агитаторы и проповедники. Шла вся Россия, не ужившаяся со своей империей.
Вечерами партии сходились в этапных бараках, и тут, в тепле, на нарах, затянутых паром от сохнущего у печки тряпья, завязывались знакомства и разговоры.
— Эй, Вятка, дай-ка курнуть.
— На, затянись, затянись, браток. Самосад. Со своей грядки. На, помяни моих домашних. Хворые остались. Поди уж померли.
— За что тебя гонят?
— Ляд их знает, за что. Обчество засудило. Выселили.
— Проворовался?
— Нет, етим не занимаюсь. Последнее дело.
— «Последнее дело»! По-твоему, вор не человек? А я вот всю жизнь ворую. И горжусь. Вор — свободная птица. А ты наплодил ребятни и трясёшься, боишься рисковать.
— Рука, браток, не поднимается.
В разговор включались сторонние:
— За недоимки, землячок, выслали? Сколько лет не вносил?