Во флигеле ящиков не было, валялись только осколки досок, доски Миша куда-то выбросил, Аня суетливо перебирала на столе книги, одни отбрасывала, другие подавала Наташе, та совала их под халат. под мышку. Миша искал что-то в столе. Николай сгрёб в кучу листы бумаги, стал в них рыться, но было уже поздно: колокольчики гремели близ двора. Наташа убежала в дом, Миша тоже куда-то метнулся, звон оборвался. Аня, бледная, глянула на Николая, он торопливо обнял её.
— Оставайся здесь, я их встречу, заведу к Наташе, сюда не зайдут. — Он повернулся к двери, взглянул, выходя, на подоконник. больно сжалось сердце — ромашки остались увядать.
В калитку входили один за другим жандармский ротмистр, товарищ прокурора и казанский исправник.
Из-за угла флигеля выглянул Миша, и Николай мигнул ему, показал головой в сторону Казани — беги, мол, к друзьям, предупреди.
Григорьеву удалось ускользнуть, Наташа осталась в доме, а Николая и Аню арестовали. И приехали-то, как можно было понять по первым вопросам, не за ним, Николаем Федосеевым, а за ней, Анной Соловьёвой. Это было странно.
Книги, бумаги и узел со шрифтом бросили в тележку исправника. Николая посадил к себе ротмистр, Анну — товарищ прокурора. Их увозили из Ключиц вечером. Расплющенное красное солнце лежало на горизонте, и казалось, что оно упало и расплавилось от удара.
Вот как это было. Но но о это отодвинулось так далеко, что временами кажется, что вовсе ничего и не было.
2
А может быть, вообще ничего нет? Ничего, кроме каменного сундука, в который ты заперт. Шопенгауэр прав. От глава зависит бытие всего мира. Ты видишь с койки только серые стены и мрачный сводчатый потолок. И больше ничего. Значит, ничего и нет. Ничего и не было. Ни Казани, ни летнего месяца в Ключищах, ни Анны. Или Анна всё-таки была? Но если она была, куда же так бесследно исчезла? Можешь ли ты представить её? Закрой плотнее глаза. Так. Что-нибудь видишь? Ничего. Темнота. Расплывчатая, без всяких границ, без конца и начала. А что такое темнота? Вероятно, это и есть вселенная. Таким был мир, пока не открылся чей-то первый глаз. Таким он и останется, когда погибнет последнее зрячее существо.
Николай вскочил, надел коты, свернул соломенный тюфяк и подушку, положил в угол. Потом поднял к стене железную кровать и стал ходить взад и вперёд. Нет, надо что-то делать, что угодно, лишь бы не терять ощущения реальности. За дело.
Асфальт в камере загрязнился и потускнел. Николай ежедневно натирал его до чёрного блеска, но последнее время отступился. Тяжело заболел. Работы ему не давали, разрешили «открытую койку», и он целыми сутками лежал на кровати, которую должен был поднимать на день к стене, если бы доктор не освободил его от этого.
Он взял суконную тряпку и принялся тереть пол, но камера опрокинулась и косо полетела вниз. Он упёрся обеими руками в асфальт, поднялся, минуту постоял в искрящейся мгле, переждал тошнотную качку и медленно пошёл к стене с мутным окошком вверху. Тут остановился. Глянуть бы вдаль на город. Нет, ничего не выйдет. Росту не хватает, и слаб ещё, не подняться. Весной можно будет встать на табуретку, схватиться за решётку и увидеть не только Петербург, но и Неву. А пока надо пользоваться пространством этого сундука. И в сундуке можно мыслить. Мысль вне власти министров. Пусть у тебя отнимают всё, но мысль всегда остаётся с тобой. Не предавай её, неразлучную, верную, не оставляй без нищи и работы. Да, по где же здесь возьмёшь ей пищи? Эти стены питали её только первое время. Она всё из них высосала, и теперь наступает голод. Голод, говоришь? Не отчаивайся. Никакого голода. У тебя есть большой запас. Пережитое. Ага, вспоминать? Подводить черту? Это в двадцать-то лет?..
…Солнце, верно, поднялось уже высоко, если свет, пробив заиндевевшие стёкла, лёг уютным квадратиком на асфальт к двери. Свет. Слабый, бледный, но всё-таки свет. И в квадрате на полу хорошо видны узлы оконной решётки. На дворе, должно быть, морозно. Сегодня не кружится голова, а можно подольше походить по камере, подумать. Вместе с болезнью из тебя выходит всё чёрное. В душе удивительно чисто, и мир — твоё прошлое, заменяющее настоящее, — видится совершенно отчётливо. И жизнь возрождается. И Аня, розовая, чуть загоревшая, с охапкой цветов, бежит через зелёный деревенский дворик к тебе во флигель. И армянин Лалаянц, молоденький, застенчивый, опускает голову. Постой, почему Лалаянц, а не Миша Григорьев? Смещение. Что-то подобное было раньше в Казани, в чьей-то студенческой комнатушке, в которой действительно был Лалаянц. Исаак Лалаянц.