С полудня до позднего вечера и поговорить с ней по-настоящему никак не удалось: в квартире толклись семинаристы. Зато ночью, когда из владимирских знакомых остались только Сергиевский и Шестерния и когда Мария Германовна, накрыв в большой комнате выдвинутый на середину стол, пригласила к чаю, все сели в тесный круг и сразу заговорили о прошлом.
— А помните наши казанские чаи? — спросил Костя. — Бедненькие были чаи, но какие горячие! Спорили до предельного накала.
— У Васильева разве бедно было? — сказала Соня.
— Да, Васильев-то всегда принимал солидно.
— Соня, где он теперь? — спросил Николай.
— Вот о нём, дорогие, я ничего не знаю. Говорят, выехал из Казани. К профессору зайти я постеснялась.
— А Плетнева не встречала?
— Видела. Всё такой же щупленький, оборванный и весёлый. Забирают, забирают его и опять выпускают. Говорит, для приманки держат его в Казани.
— Ты, говорит, Сонечка, опасайся меня и писем не пиши — их вскрывают. Ой, братцы, я получила письмо от Жени.
— От Чирикова? Ну как он?
— Пишет, печатается в волжских газетах, надеется прорваться в столичные журналы. В позапрошлом году сидел в казанской тюрьме. По делу Сабунаева.
— Нашёл с кем связаться, — усмехнулся Санин. — С Сабунаевым. Кстати, чем кончил этот авантюрист?
— Упекли его снова в Сибирь, — сказал Шестернин, и все повернули головы к нему, секретарю окружного суда. Он, уже сдружившийся с Федосеевым и Ягодкиным, совсем не знал ещё остальных приезжих. До чая молча сидел в сторонке и сейчас не вписывался в этот дружеский круг, приткнувшись к углу стола. Он не соединялся как-то и сам с собой: аристократическое сложение, великолепная чёрная визитка, белейшая крахмальная сорочка и мужицкое бородатое лицо. — Упекли, упекли молодца, — сказал он.
— Вы его знаете? — спросил Федосеев.
— Сабунаева-то? Знаю. Бывал он у нас.
— И сюда проник.
— Да, проник. Очень энергичный. Много кружков поналепил. В Саратове, Нижнем, Ярославле, Костроме. Даже в Москве и Воронеже. В Самаре, говорят, Ульянов дал ему отпор. У нас кое-кто клюнул.
Вася Кривошея загорелся, стал подбирать людей. Потом остыл, отказался.
— Отказался, потому что разгромили всех сабунаевцев, — сказал Сергиевский.
— Разбили их наголову, — сказал Шестернин. — И вождя вернули в Сибирь. Через Владимир этапом проследовал.
— Коля, ты не жалеешь, что не пошёл с ним? — спросила Соня. — Он ведь раскрывал перед тобой все свои планы.
— Да, планы у него были наполеоновские, — сказал Николай. — Как там наши нижегородцы, Соня?
— Разворачиваются. Скворцов стал признанным теоретиком. В столичных журналах печатается.
— Мундштук не забросил? — спросил Костя.
— Нет, не забросил. Всё кадит. Кадит и всех высмеивает. Дилетантов, листовочников, ораторов. Ехидный всё-таки человек. Но полезный и этим. При нём не станешь болтать о том, чего не знаешь. А Исаака вы теперь не узнали бы. Французский трибун. Нет, древний пророк. Львиные волосы, библейская чёрная борода. Только очки портят. Что это вы все очки по-нацепляли?
— Как все? — сказал Санин. — Я пока обхожусь без них.
— «Понацепляли», — грустно улыбнулся Федосеев. — Нацепишь…
— Вам-то простительно. Два с половиной года в камерах, в темноте, с книгами. Но Исаак ведь совсем мало сидел.
— Его сразу после нас забрали? — спросил Николай.
— Нет, когда нас забрали, он повёл кружки. Клещева, твоя нолинская землячка, помогала ему. Пылко взялся, и хорошо у него пошло. Потом схватили его, подержали малость в тюрьме и выслали из Казани.
Попал в Нижний и тут соединился с Григорьевым и Скворцовым.
— Соня, а Пешков тоже в Нижнем?
— Пешков ушёл бродяжить. Да, вы знаете, что его к вашему делу хотели приклеить? Он жил вместо с Сомовым, а Сомова за вами потянули.
— Бедный Сомов, — сказал Николай. — Не могу себе простить, что дал ему денег. Из-за этой нашумевшей денежной истории и пришили его к нам. Гангардт пытался даже представить его вожаком, чтобы дело выглядело более солидно. Мы все были слишком молоды, а у Сомова за плечами лежала большая жизнь. Ссылка, эмиграция. Значит, и Пешкова хотели прицепить? Говоришь, опять подался бродить?
— Прошлой весной ушёл. На юг.