Выбрать главу

Федосеев покачал головой.

— Ах, Костя, Костя! Считаешь себя практичным человеком, а Воронова ещё не знаешь. Это начальник губернского жандармского управления. Наш новый Гангардт. Хорошо, тёзка, будем работать вместе. И если необходимо, давайте собираться у вашей Златовратской. Только я не хочу начальствовать. Никому не позволяйте командовать. Каждый свободно делает то, что ему поручают всё. Я хотел бы взять на себя фабрику Морозова. Понимаете? Очень прошу познакомить меня с Василием.

— Хорошо, — сказал Николай Сергиевский. — Сведём. Чек у вас кончился разговор с Беллониным?

— А вы откуда знаете об этом разговоре?

— Знаю, — сказал Сергиевский. — Шестернин вчера говорил, что познакомят вас сегодня с Беллониным. Берёт вас землемер?

— В мае.

В комнату вошла Мария Германовна.

— Коля, ты уезжаешь? — сказала она.

— Да, Маша, уезжаю, только не сегодня.

Она повернулась и вышла, и Николай опять, как тогда, в ту печальную ночь, в другой комнате, глянул ей в спину и понял, что она прикусила губу.

Он нашёл её на кухне. Она стояла у окна и смотрела через крыши домов на церковные купола. Он стал рядом, положил руку на её плечо.

— Маша, ты огорчена?

Она повернула к нему лицо, ничего не сказала, но он посмотрел ей в глаза, тёмные, печальные, заплывшие слезами, и ему стало ясно, что дружба погибла, что прежней Марии Германовны, сестры, матери, уже не было, а была Маша, сражённая запоздалыми девическими чувствами. Как же он раньше-то не заметил? Теперь уж поздно. Теперь остаётся только разъехаться. Разъехаться? Это невозможно!

Мария Германовна поняла, что он всё понял.

— Прости, Коля, — сказала она. — Я сама этого не ожидала. Хотела только дружбы. Мне без вас теперь не жить. Без тебя, без твоих друзей. Я уже втянулась в ваши дела. Не отталкивайте.

— Маша, ты что говоришь?

— Я ничего от тебя не требую. Ничего. Понимаешь? Только не запрещай мне… Нет, не то, не то говорю. Я по-прежнему буду просто другом. Одного хочу — чтоб всегда можно было с тобой встретиться. Поезжай в деревню, а я — в Самару.

— Зачем в Самару-то?

— Хочу познакомить тебя с Ульяновым. Ты же сам говорил, что это самый надёжный марксист на всей Волге.

— Да, я много слышал о нём в Казани. И тут вот говорят. Соня видела его в Самаре — восхищена. Мне всегда хотелось с ним встретиться, но никак не удавалось и, видимо, не скоро удастся.

— Мне обязательно надо в Самару. Я еду.

— Не раньше чем меня увезут в деревню.

— Но теперь нам будет тяжело в одной квартире. Тяжело обоим. Каждому по-своему.

3

Ничего как будто не изменилось, но, когда они оставались в квартире вдвоём, он чувствовал себя подавленным. За своей работой он не слышал никакого шума, а стоило ей, Маше, сидящей в другой комнате, только пошевелиться, как он уже настораживался, ожидая от неё чего-то такого, что окончательно разрушит их дружбу. Она старалась ничем ему не мешать, боялась, читая книгу, шумно перелистывать страницы, ходила в своей комнате на носках, и это раздражало его. Что за рабское поведение? Может, она и дышать перестанет? Поскорее пришли бы друзья. Что-то часто они стали оставлять их в квартире одних. Не угождают ли? Не хотят ли свадьбы?

Маша ушла на кухню, и Николай сразу забылся, с головой ушёл в объёмные труды редакционных комиссий — в цифры, подсчёты. Перед ним раскрывалась жизнь крепостной России накануне реформы, и он спешил выхватить из ценных исторических документов самые существенные сведения об этой жизни. Но Маша, уже приготовив обед, тихо вошла в комнату и стала у столика.

— Николай Евграфович, — сказала она, — вы проголодались, пойдёмте, я вас покормлю.

«Вы»? «Николай Евграфович»? Что ещё за новость?

— Маша, — сказал Николай, — у нас ведь есть друзья, никогда не приглашай меня к столу одного.

— Но друзья придут, может быть, поздно вечером. Неужели будете ждать их? Пообедайте.

— Не пойду! — резко сказал Николай.

— Извините, я помешала вам. — Маша шагнула от стола, но он вскочил и задержал её, взяв за руку.

— Маша, я обидел тебя. — Он погладил её по волосам, плотно облегающим голову. — Милая, разве можно с тобой так? Прости, родная.

Она не выдержала, обняла его, прижалась, прижалась слишком чувственно, отчаянно — будь что будет.

Она смяла своим трепещущим телом всё то душевное, чистое, что было между ними.

— Не надо, Маша, не надо, — сказал он, разнимая её руки.

Она отошла от него и закрыла лицо руками.

— Что я натворила! Боже, что наделала! — Она убежала в другую комнату и принялась собирать вещи.

Николай стоял в дверях и растерянно смотрел, как она комкает, заталкивая в чемодан свои платья, юбки, блузки, полотенца, платки и разную мелочь.

— Маша, что ты задумала?

Она молчала. Никогда он не видел, чтоб её смуглое лицо было таким красным.

Собравшись, она оправилась от стыда, успокоилась, остыла и грустно, но отчуждённо посмотрела на Николая.

— Не уговаривай, — сказала она. — Нам надо на время разъехаться. Пускай осядет муть. Я вернусь, когда всё пройдёт. Не будем сейчас говорить. Посмотри, который час?

Он достал из кармана чёрные чугунные часы, открыл их.

— Ровно три.

— Через час идёт поезд в Нижний.

— Ты в Самару?

— Да, в Самару. Проводи, пожалуйста, до вокзала.

Он проводил её и вернулся с невыносимой тоской.

До сих пор не знал он, что так бесконечно любит её.

Но именно потому, что так любит, он и сейчас, вернись она, не смог бы ответить на те чувства, которые возникли в ней, когда она прижалась. Может быть, он принял бы её и как жену, если бы не стояла между ними Аня, но та всегда будет стоять между ним и любой женщиной, всегда, даже тогда, когда он убедится, что она замужем или что её нет совсем. Да, как просто было бы переступить брачный порог с Аней и как сложно, нет, не сложно, а совершенно немыслимо перешагнуть тот же порог с Марией Германовной.

Вечером собрались друзья, и всех их ошеломил внезапный отъезд «кузины». Они ни о чём не расспрашивали Николая, догадываясь, что произошло неладное. Сергиевский и Шестернин посидели с полчаса и ушли, оставив расстроенных товарищей одних. И как только они ушли, вскрылась ещё одна неожиданность: Костя Ягодкин признался, что он завтра уезжает в Троицк, что задумал это несколько дней назад, но молчал, потому что боялся, как бы не отговорили друзья, а жить во Владимире у него нет больше сил и он хочет отдохнуть в своей семье, у матери и сестёр.

Друзья молча поужинали на кухне (остался приготовленный Машей и остывший обед), вернулись в свою мужскую комнату, попытались тут поговорить, но это не удалось.

Николай хорошо знал (тюрьма научила), что беду легче переживать в работе. Он сел за столик и стал переводить стокгольмские лекции Максима Ковалевского, исследователя первобытной общины и феодализма. Костя сел за другой стол и занялся письмами. Алексей, сняв сапоги, прилёг с журналом на диван.

Никогда ещё в этой квартире не было так тихо. Кроме скрипа двух перьев и бумажного шелеста, не слышно никаких звуков. Правда, Алексей Санин, привыкший давать всякие справки, и теперь не мог от этого удержаться и изредка подавал голос.

— Послушайте, в нашем стольном граде самая высокая смертность. Пятьдесят человек на тысячу.

Не получив никакого ответа, он продолжал безмолвно читать, но минут через десять опять докладывал:

— Во Владимире самая загрязнённая вода.

Опять никакого отзыва, опять тишина и опять голос Санина:

— Знаете, сколько лет живёт здесь человек?

— Сколько? — заинтересовался Ягодкин.

— Двадцать с половиной лет.

— Неправда!

— Как неправда? Вот, чёрным по белому: «Средняя продолжительность жизни — двадцать и одна вторая года».

— Что ты читаешь? — спросил Федосеев.

— Статью доктора Сычугова.

— Завтра напомни, я просмотрю.

— Зачем тебе просматривать? Я всегда к твоим услугам. Вот останемся вдвоём — возьмёшь меня ассистентом.

— Занимайся своим делом. Ты скорее что-нибудь напишешь. Моя работа затягивается, разрастается.